– Ах, батюшки, – бормотала Хомили, – надеюсь, здесь не опасно… Не гляди вниз, – остерегала она дочь, поднимающуюся третьей.
Но Арриэтта и не собиралась глядеть вниз: её глаза были устремлены к освещённому дверному проёму и движущимся теням за ним. До неё донеслись еле слышные голоса и внезапный взрыв пронзительного смеха.
– Пошли, – сказал Спиллер, проскальзывая мимо них к двери.
Арриэтта на всю жизнь запомнила эту комнату: тепло, непривычную ей теперь чистоту, мерцающий свет свечи и запах горячей домашней пищи.
И так много голосов… так много добываек…
Постепенно словно из тумана перед ней стали всплывать отдельные лица: верно, это – тётя Люпи… та, что обнимает её мать. Тётя Люпи, такая кругленькая и румяная; её мать, такая тощая и грязная. Странно, с чего это они обнимаются и плачут, подумала Арриэтта. Они никогда не любили друг друга, кто этого не знает? Хомили считала Люпи заносчивой, потому что раньше, в большом доме, Люпи жила в гостиной и переодевалась к обеду (Арриэтта слышала, как об этом судачили). А Люпи презирала Хомили за то, что та жила под кухней и неправильно произносила слово «паркет».
А там, конечно, сам дядя Хендрири – этот мужчина с реденькой бородкой, который спрашивает у отца: «Неужто это Арриэтта? Быть того не может!» И отец гордо отвечает: «Она самая, собственной персоной». А эти три мальчика, должно быть, её двоюродные братцы – имён их она не расслышала. Они выросли, но по-прежнему были все на одно лицо. А эта высокая, худенькая, не то девочка, не то девушка, похожая на фею, что застенчиво стоит со смущённой улыбкой на губах, – она кто?
– Эглтина! Не может быть!