Больница оказалась поношенной, выгоревше-солнечной, словно иллюстрация из детской книжки, с высоченными сводчатыми потолками и будто нарисованными Сальвадором Дали тягучими коридорами. Они незаметно сворачивали все время вправо, упорно ведя любого посетителя по бесконечному кругу цокольного этажа. Широченные лестницы и их пластиковые перила, тронутые временем, приятно холодили руки, когда Полина бежала по ступеням под музыку – быстро-быстро, словно падала, чтобы не видеть и не вспоминать, кто она есть и почему она здесь – и всю свою предыдущую неудавшуюся, какую-то черновиковую жизнь.
И Полина зажила в больнице, как в лимбе, от звонка до звонка, от обеда до ужина, размазывая желтые брусочки масла по подсохшему батону; пила через силу какао и чай, отворачивалась и пробегала мимо зеркал; ходила на шлифовки и плакала под бинтами, пропитанными свежей кровью, и таскалась по ночам на пост просить обезболивающее.
Женщина в золотистых очках вне операционной предпочитала исключительно деловые костюмы и почему-то сразу разрешила Полине звать ее Илоной, хотя для всех остальных она была главврачом Пироговской больницы Илоной Ильиничной Жигалевой. Молодые медсестры шарахались от нее в коридорах: она не давала спуску никому, строго спрашивала за любые нарушения и гоняла за сигареты, хотя сама постоянно таскала в кармане початую пачку и огромную старую «ковбойскую» зажигалку.
Настоящим именем Полину, конечно, уже никто не называл – поэтому она иногда ловила себя на мысли, что у нее просто появилась подружка, от которой все чего-то хотят: чтобы та шла на процедуры, на прогулку, на учебу, за печеньем в автомат на втором этаже. Полина в такие моменты стояла как вкопанная внутри одеревеневшего тела, а Кира ловко выполняла указания, старательно слушала и все запоминала. Она стала интересоваться биологией истово и фанатично, даже прибилась с молчаливого согласия Жигалевой к первокурсникам из Пятого медколледжа, который располагался тут же, при больнице, – и только это, кажется, не дало ей тогда сойти с ума.
В первый месяц жизни в больнице Кира совсем не могла смотреться в маленькие мутные зеркала в санузлах. Потом как-то раз все-таки посмотрела, разревелась и пошла к Жигалевой. Запинаясь от стыда, она поведала Илоне детали придуманной автокатастрофы, в которую «попала вместе с родителями», – благо это было подробно расписано Мироном в ее новеньком личном деле, – и попросила о помощи. Жигалева прониклась – и с тех пор вызывала Киру к себе в кабинет раз в две недели.
– Угораздило тебя, милая моя. Работать и работать еще. – Она пролистывала многочисленные снимки, 3D-модели Полининого тела, бесконечные заключения и назначения. – Значит так, оформляешь себе пособие как круглой сироте, а квоту на год шлифовок я тебе, так и быть, выбью, но ты уж, будь добра, ходи и не пропускай.
Согласно плану лечения, составленному Жигалевой, выходило так, что Кире нужно делать шлифовки хотя бы раз в месяц вплоть до восемнадцати лет. «Чем дольше тянешь, тем менее эластичной становится кожа, тем меньше шансов, что шрамы исчезнут полностью», – звучали в голове девушки слова Илоны. Шлифовки врачи могли делать только под местной анестезией, которая не слишком помогала, – а шлифовать надо было днями и ночами. Звучало как кромешный ад – но ад проходимый.
И Кира пошла в него, и пыталась вы́резать из обожженного, разукрашенного рубцами существа прежнюю себя – но ее больше не было. Тело, конечно, было, да и лицо – Кире почти полностью восстановили внешность: и кукольный нос, и дерзко изогнутый рот, и даже едва заметный азиатский разрез серых глаз – все как на фото из личного дела, 3D-моделирование творило чудеса. Только вот самый глубокий шрам на левой щеке так и не сошел до конца, да еще детские веснушки с переносицы бесследно исчезли. Однако металлический шар внутри не только не пропал, но и потяжелел – теперь он проворачивался в животе и груди тем сильнее, чем более гладкой становилась ее кожа.
«Ур-родина, ур-родина…» – скрипел шар, когда она смотрела на себя в отражении больничных окон, выискивая остатки шрамов; когда безрезультатно сидела на диетах – Кира и так была патологически худой, разве что бедра ей достались чуть шире, чем все остальное, поэтому диеты не помогали. Кира поднимала руки, и те выглядели почти прозрачными на просвет, несмелыми, робкими, будто намалеванными восковым мелком на фоне кромешной темноты – и она двигалась в этой темноте, как кукла на шарнирах, ломано и неуверенно, и запрокидывала голову, и кусала губы до крови, и плакала, когда по ночам ей снился пожар – а снился он часто. Она лежала в нем, объятая пламенем, распятая на пепелище, а отец, весь в копоти и жару, рвал ее плоть, как помойный Люцифер, – и Кира просыпалась, и бежала в туалет блевать, и больше не могла уснуть.