Но под стихами две даты – 1941–1958, посвящены они
Уходя на фронт, он оставил рукописи Усовой. Среди них два экземпляра «Странников ночи». После ареста на одном из первых допросов ему предъявили ее письмо, где говорилось о «литературном завещании». «Находясь в армии, – признался он, – я послал в Москву Усовой письмо, в котором писал, что делаю ее своим душеприказчиком и поручаю ей после моей смерти издать оставленные у нее мои литературные произведения»348.
Татьяна Морозова писала в одном из писем той зимы: «Даня меня очень беспокоит. Он, не официально еще, женился на Татьяне Вл<адимировне> Усовой, [она] деятельная женщина, которая высоко ставит его. Она мне недавно сообщила о Дане. “Он пишет в вагоне, едет на север, сильно мерзнет, совсем охрип”. <…> Изумительный он человек, я все больше и больше восхищаюсь им». Мучаясь с дочерьми в Филипповской, зная – без посторонней помощи ей «из этой дыры не выбраться», она, что кажется удивительно наивным, надеется только на него, верного друга: «Даниил меня вытащит, если сам будет жить лучше»349.
6. Ладога
В начале 1943 года готовился прорыв Ленинградской блокады. Среди дивизий, отправленных на усиление фронтов, была и 196-я стрелковая дивизия, находившаяся в резерве. После 10 января дивизия погрузилась в эшелон и в ночь тронулась в путь. Только высадившись у станции Кобона и ступив на лед Ладожского озера, все поняли, куда прибыли. Дивизию, включенную во 2-ю ударную армию, с 10 февраля зачислили в резерв Ленинградского фронта. С декабря командовал дивизией генерал-майор Петр Филиппович Ратов, недавний генштабовец.
Сослуживец Андреева, Федор Михайлович Хорьков, вспоминал: «После изнурительных боев под Сталинградом нашу дивизию вновь пополнили и перебросили на другой фронт. Пополнение состояло в основном из казахов и узбеков, которые впоследствии храбро дрались, и нашу дивизию немцы прозвали “дикой”.
Нам не говорили, куда мы едем, но выдали по сумке сухарей и велели строго беречь.
О направлении мы узнали только на берегу Ладожского озера. Нам приказано было идти по ледовой дороге.
Группами и в одиночку солдаты шли на синие огоньки, мигавшие впереди и указывающие путь. Мимо нас проносились машины и исчезали в снежных вихрях. Слева ухали пушки, с воем проносились снаряды и плюхались в лед.
Иногда раздавался предостерегающий крик: “Внимание, воронка!” – и мы обходили ее по колено в воде. Валенки намокли, и ноги переставали слушаться. Я прошел четверть пути, проезжавшая машина затормозила. Шофер потребовал сухарь, соглашаясь перевезти на другую сторону. К его удивлению, я высыпал горсть сухарей и вскоре трясся в кузове, на ящиках со снарядами.
Ленинград был в какой-то серой дымке.
У Финляндского вокзала изнуренные женщины протягивали руки и жалобно смотрели в глаза бойцов. Через несколько минут моя сумка была пустой»350.
А вот воспоминания радиста 893-го стрелкового полка той же дивизии Николая Степановича Коврукова: «Приехали к Ладожскому озеру, дали лыжи, а в некоторых местах лед был пробомблен, дыры остались, вода, скользко. Поехали, ноги с непривычки расходятся, у всех паха заболели, лыжи покидали, и так вот пешком пошли»351.
Этот переход изображен в поэме «Ленинградский Апокалипсис», и в нем не только те же подробности, что у Хорькова и Коврукова, но и увиденные поэтическим зрением, начиная с берега в сумеречной буранной дымке, откуда они начали свой путь, где
А дальше открывался ледовый простор, скрывавший «под снеговой кирасою» «Разбомбленные пароходы, / Расстрелянные поезда, / Прах самолетов, что над трассою / Вести пытались оборону…». И каждому на том ладожском пути, повторявшему про себя: «Вперед, вперед!» – могло казаться, что