За астрономической главой угадывается введение в мистический смысл событий. Дважды в ней встречаются ссылки на американского астронома Эдвина Хаббла, открывшего, что при увеличении расстояния до галактик красное смещение возрастает, а «скорости растут по мере удаления» туманностей. Отсюда могла вырасти и теория о красных и синих эпохах Глинского, героя, которому Андреев передоверил основные идеи недописанных «Контуров предварительной доктрины». Но и профессор Горбов, занятый измерением звездных параллаксов, потому что для изучения влекущих его внегалактических туманностей существующий в Советском Союзе астрономический инструментарий недостаточен, устремлен за пределы науки в область «еще более парадоксальных идей». Это область мистики. Выход «за горизонт трехмерного мира», в миры «недоступных нашему сознанию координат» автор ищет вместе со своими героями. Так, путь рыцарей «Песни о Монсальвате» к замку Грааля не прервался, а продолжился путем «Странников ночи», ставших главным делом его жизни на десятилетие. Вот отчего «Песнь о Монсальвате» осталась неоконченной. Хотя есть правда и в мнении Ирины Усовой: поэма «доходит до такого предела мистицизма, что дальше писать ее оказалось невозможным…»296.
Метания, иногда болезненные, братьев Горбовых, мистические поиски и замыслы Глинского и его соратников в «сталинских» ночах – вот главное содержание романа. Но присутствовал в нем еще один герой, сделанный совсем из другого теста, нежели мечтательные мистики, окружающие Глинского. Герой, чья заговорщическая деятельность описана в самой крамольной главе «Странников ночи». Это Алексей Юрьевич Серпуховской, участник группы, строящей террористические планы, он даже связан с иностранной разведкой. Но эта глава, очевидно, написана после войны.
В Останкинском дворце-усадьбе графов Шереметевых еще в 1918 году открыли музей творчества крепостных. А в 1937-м в нем, не только в анфиладе роскошных гостиных и в театральном зале, но и в других помещениях, готовилась выставка, на которой следовало показать не только творчество, но и «различные формы эксплуатации крепостного крестьянства». В одной из комнат развернулась выставка, посвященная сталинской конституции, объявленной «единственной в мире подлинной демократической конституцией». Оформительской работы здесь оказалось много. Алла Александровна вспоминала:
«Мы с Сережей работали в то время в Останкинском музее, делали большую выставку, посвященную крепостному театру. В ней были макеты спектаклей. Помню, я лепила Парашу Жемчугову в роли Элианы в опере Гретри “Самнитские браки”. А Даниил работал с нами как шрифтовик. В Останкине мы виделись, поскольку он привозил работу, которую делал дома.
С Останкинским дворцом связан для меня один важный личный момент. Время было страшное. Сережу уже таскали несколько раз в НКВД и вызвали еще на какой-то день. Мы находились в помещении церкви, что рядом с Шереметевским дворцом. Теперь это Оптинское подворье, а тогда там располагалась канцелярия музея. Я выхожу из комнаты, поговорив с директором, и вижу – на скамейке сидит Даниил. Это было внутри церкви. Сидит он на скамейке и ждет, когда мы выйдем. И вот, когда я попадаю в его поле зрения, он вздрагивает, и лицо у него делается совершенно странным. Я подхожу и спрашиваю:
– Что с вами?
Мы были тогда еще на “вы”. Отвечает:
– Ничего, ничего.
И мы разговариваем уже о том, что нас так волнует, мучает, о том, как Сережу таскают в НКВД. Много лет спустя, в 45-м году, когда он вернулся с фронта и мы уже были вместе, я спросила:
– Ты помнишь тот момент в Останкине?
Он ответил:
– Еще бы не помнить!
– А что это было? Почему ты тогда так вздрогнул? И вообще так реагировал на меня?
– А потому, что я увидал, что это – ты. Та, которую я встретил. Но ты была женой моего друга.
А со мной было так. Из Останкина мы с Сережей ездили на трамвае. Там было кольцо, мы садились на места против друг друга и долго ехали. Я задумалась, как-то ушла в себя, пыталась разобраться в своем отношении к Даниилу. Оно было очень глубоким, никакого определения ему я не находила. Сережа, сидевший напротив меня, вдруг проговорил:
– Я знаю, о чем ты думаешь. Тебя тревожит то, как ты относишься к Даниилу.
Я сказала:
– Да.
А он мне на это ответил:
– Я очень высоко ставлю дружбу. Ничуть не ниже любви. Так что не беспокойся»297.
Незарубцевавшаяся первая любовь, поэтический идеал, не воплощавшийся в женщинах, тянувшихся к нему и даже нравившихся, некое предчувствие при встречах с женой друга, задевающей порывистой боттичеллиевской красотой, – переживания, сказавшиеся в вопросе-восклицании: «Зачем я осужден любить не так, как все?» И только писательство, как некий свыше предписанный долг, помогало сохранять душевное равновесие.