(Такое перетекание [вины] кажется нам не просто невозможным, оно представляется и крайне несправедливым; ибо что более противоречит законам нашей жалкой справедливости, чем осуждение навечно ребенка, неспособного на проявление воли, за грех, к которому он, очевидно, столь мало причастен, поскольку тот совершается за шесть тысяч лет до его появления на свет? Несомненно, ничто не ранит нас так жестоко, как это учение; и однако без этой тайны, самой непостижимой из всех, мы непостижимы для самих себя. Именно в этой бездне завязывается узел нашей судьбы, так что человек немыслим без этой тайны более, чем эта тайна немыслима для человека.)
Здесь всё полностью наоборот. Вообще говоря, в космической безысходности Паскаля есть что-то глубоко притягательное – всепроникающий гул ее тоски, ее редкие ужасающие высоты, ее призрачные скитания среди просторов неожиданно чуждой вселенной, – но как только замечаешь подпирающие эту безысходность специфические доктринальные убеждения, картина начинает терять свой чарующий трагизм, обращаясь во что-то неприятное, нездоровое, в чем-то даже дьявольское. Мне этот отрывок представляется совершенным образцом того, как христиане (и, полагаю, западные христиане особенно талантливо) столетиями преуспевали в превращении «благой вести» о Божьей любви во Христе в нечто жуткое, иррациональное и в моральном отношении отталкивающее. Конечно, трудно не восхищаться той необычайной изобретательностью, с какой многие из них, придя к догматическим убеждениям, которых не смогла бы вынести никакая не запуганная до смерти совесть, изо всех сил старались придать отвратительному видимость чего-то если не приятного, то хотя бы мало-мальски осмысленного. Они обманывали себя теми странными выдумками, которые я уже упоминал выше: например, они говорили себе, что вечное мучение – это вполне заслуженное наказание даже за малейший из грехов, за самую незначительную оплошность, за крохотное отклонение от обычной морали, потому что тяжесть любого проступка должна измеряться достоинством того, кому он нанес обиду, а Бог с необходимостью обладает бесконечным достоинством; или они говорили себе, что откровение высочайшей славы Божьей, в отвержении и в искуплении, есть благо, превосходящее все прочие – благое даже настолько, что каким-то образом делает бесконечные страдания разумных существ счастливым с позиции вечности обстоятельством. Но всё это, разумеется, бессмыслица: «соразмерность» вины – это не объективная величина, а оценка, и только чудовищное правосудие стало бы определять вину без учета способностей и осведомленности преступника; слава же, открывающаяся через жестокость и месть, вообще не есть слава. Однако что бы христиане ни говорили себе, пытаясь придать смысл этому учению, единственное, о чем им всегда нужно было старательно избегать глубоко задумываться, – это о том, каким должен был бы быть характер Бога, чтобы тот пожелал на подобных условиях сотворить мир конечных духов. Но я уже обсуждал это достаточно подробно. Поэтому здесь достаточно сказать, что бывают минуты, когда мне трудно избавиться от мысли, что основное отличие христианства среди теистических религий состоит в том, что оно единственное открыто предписывает своим приверженцам быть в моральном отношении выше того Бога, которому они поклоняются.