Впрочем, гегелевский рассказ, как бы его ни интерпретировать, есть повествование о божественном становлении, великий эпос о «Боге», выковывающем себя в горниле времени. История же, которую рассказывают христиане, есть, напротив, повествование о сотворении как высшем Божьем акте любви, ни дополняющем, ни ограничивающем Его вечную природу, и потому это также история, которая не оставляет места для окончательного различения между всеобщей истиной разума и моральным смыслом особенного или для какого-либо различения между моральным смыслом особенного и моральной природой Бога. Именно потому, что Бог не определяет Себя в творении, – именно потому, что нет никакой диалектической необходимости, привязывающей Его ко времени или к хаосу, никакой нужды формировать Его идентичность в очищающем пламени истории, – творя, Он подлинно являет себя. Поэтому всякое принадлежащее времени зло, природное или моральное (в данном контексте это различение в значительной мере бесполезно, поскольку человеческая природа есть природный феномен), есть предъявленное Божьей благости обвинение: всякая смерть ребенка, всякое случайное бедствие, всякий злонамеренный поступок; всё больное, неудавшееся, всё неумолимое, бесцельное или жестокое; и нет никакого ответа, пока не настанет конец всех вещей. Именно потому, что творение не есть теогония, всё оно есть теофания. Думаю, было бы нечестием полагать, что на окончательном суде над своими творениями Бог будет судить себя самого; однако несомненно, что через этот суд Бог поистине