Вместе с тем нельзя полностью опираться на четкое противопоставление между двумя видами увековечивания и двумя ностальгическими тенденциями. Временами новые памятники возникают в виде монументальных развалин, а старые объекты наследия реставрируются только частично, становясь проводниками как рефлексии, так и увековечивания. «Биографии» памятников — споры и противоречия вокруг них — могут быть не менее значимыми, чем их видимая форма[240].
Недавно новая реклама помады «Ревлон» появилась рядом с самыми известными в Берлине развалинами Мемориальной церкви[241] — с лицами супермоделей размером с колокольню, возобновляя битву между увековечиванием и потреблением. Руина была сознательно сохранена после Второй мировой войны в центре консюмеристского рая улицы Кудамм[242], витрины послевоенного западногерманского экономического чуда, напоминая покупателям о минувших разрушениях и позволяя небольшому количеству раздражения и дискомфорта просочиться в поток шопинга. Я подумала — либо современные рекламщики объединенного Берлина оказались чувствительны к его прошлому, либо просто не хотели выглядеть бестактными визави с сакральным памятником — и разместили рекламу рядом с ним. Я ошиблась. Единственная причина, по которой они не разместили рекламу прямо над полуразрушенной церковью, проистекала не из пресловутого уважения к мемориалу войны, а из беспокойства о помаде — она могла смотреться не так свежо над грязной развалиной.
Руина является очевидным образцом значения времени, но значение руины как таковой меняется на протяжении истории. В эпоху барокко античные руины нередко использовались в назидание, демонстрируя созерцающему «контраст между античным величием и нынешним упадком»[243]. Романтические руины излучали меланхолию, отражая проклятую душу поэта и тоску по гармоничной целостности. Что касается современных развалин, то они — напоминание о войне и недавнем жестоком прошлом города, указывающее на сосуществование разных измерений и исторических эпох в городе. Руина — это не только нечто, напоминающее нам о прошлом; это также напоминание о будущем, когда наше настоящее становится историей[244].
Памятные места в городе должны рассматриваться в процессе продолжительной трансформации. Памятник — это не обязательно нечто незыблемое и стабильное. Памятники существуют в метаморфозах: первый ностальгический монумент, описанный в Библии, — это жена Лота, которая обратилась в столп соли, как только бросила последний взгляд на свой оставленный город, не повинуясь воле богов. В России памятники рассеяны по городам во мгле, утрачивая обувь, пальцы, головные уборы и головы[245]. Для сравнения, в стабильных государствах, забывающих о своем прошлом, памятники остаются незаметными, пока не пригодятся в качестве места для назначения свидания или пока не закроют вид из чьего-нибудь окна. Подобная роскошь немыслима в городах Восточной Европы, где памятники, бывшие некогда посланниками власти, становятся козлами отпущения для разгневанного общества. Иногда споры о реконструируемом историческом месте или о строительных работах в процессе застройки территории имеют больший культурный резонанс, чем воплощенный памятник, который может положить конец спорам.
По словам Серто[246], «память — это антимузей: ее невозможно локализовать»[247]. Память живет в движении, перевоплощении, препарировании места, отклонении от маршрута. Личная память, будучи привязанной к знакомому топосу в городе, может быть именно тем, что стремится избежать мемориализации; она может быть тем самым остаточным следом, сохраняющимся после торжества официоза. Гуляя по этим городам в последние десять лет, мы находим выхолощенные руины перестройки, стихийные памятники эпохи перемен и перспектив, которые быстро исчезают по мере того, как город получает новую «подтяжку лица».
Как же случилось так, что антиностальгический модернистский город, который был оплотом прогресса, становится территорией ностальгии? В XIX веке ностальгирующим был городской житель, который мечтал о бегстве из города в нетронутые ландшафты. В конце XX века городской житель ощутил, что город сам по себе является ландшафтом, находящимся под угрозой. Недавние дискуссии о городе пробуждают острое чувство утраты железобетонной несокрушимости материального места, бодлеровского города с его ароматами и звуками, тактильными и зрительными озарениями, выдающейся архитектурной памятью и урбанистической театральностью, анонимной, если не эротичной. Новый интерес к градостроительству пробудился в конце XX столетия в качестве одного из аспектов новой европейской идентичности.