Более простая интерпретация сочетания догадки и ссылки на американскую статью состоит в том, что Сахаров никогда не видел разведматериала 1948 года и действительно догадался о «цельнотянутости» Трубы, лишь работая над «Воспоминаниями». Гончаров выявил немало документальных свидетельств и ходатайств о доступе разных лиц к тем или иным разведсведениям, включая отметку Сахарова об ознакомлении с «обезличенными» данными измерений62. На этом фоне отсутствие документов, запечатлевших его знакомство с материалами Фукса, поддерживает самую простую интерпретацию: Сахаров писал правду. Так считает и Владимир Ритус — один из ближайших сотрудников Сахарова на Объекте в 1950–1955 годах и коллега по теоротделу в ФИАНе: «Я исключаю нечестность со стороны Сахарова»63.
Сейчас много известно о жизни Сахарова и о его редкостной правдивости, которую можно назвать даже патологической, поскольку в советских обстоятельствах она была чревата очень болезненными последствиями. В самые крутые сталинские времена (1949–1950) в беседах с представителями власти он отклонил предложение вступить в партию, пояснив, что считает «неправильными некоторые ее действия», и открыто возложил на нее, партию, ответственность за разгром генетики (подробнее об этом в следующей главе). Можно думать, что это сошло ему с рук, поскольку в глазах власть имущих он был слишком тогда ценным «кадром», однако то была лишь надежда, он еще не был признан «отцом водородной бомбы».
Недаром особенно симпатичных ему людей Сахаров характеризовал выражением «абсолютная интеллектуальная честность». Его собственную честность можно даже назвать чрезмерной: он не доверял гостайн даже неизвестным ему сотрудникам КГБ. Когда его коллега по Объекту, навестив академика уже в период его политического вольномыслия, коснулся их прежней работы, Сахаров прервал его: «Мы с вами имеем допуск к секретной информации. Но те, кто нас сейчас подслушивают, не имеют. Будем говорить о другом»64. Сахаров знал, что госсекретами и свободомыслием занимались разные отделы КГБ.
Он постоянно чувствовал грань между секретной и несекретной информацией и вполне сознательно не переступал эту грань, о чем говорят записи в дневнике Сахарова: «…я не хочу приближаться к грани секретности», «мое положение (секретность) на самом деле не разрешало мне сказать много больше, чем я сказал»65. Однако не разрешить себе сказать слишком многое и позволить себе сказать неправду — поступки очень разные.
Как ни странно на первый взгляд, именно «абсолютная интеллектуальная честность» Сахарова привела к появлению главного источника сомнений — его собственного описания авторства-соавторства в возникновении Третьей идеи: «В некоторой форме, скорей в качестве пожелания, «третья идея» обсуждалась и раньше, но в 1954 году пожелания превратились в реальную возможность». Напомню, что впервые такое пожелание высказал он сам в отчете 1949 года, предложив дополнительным внешним атомным взрывом предварительно обжать Слойку. Ответа требовал, однако, вопрос, как именно это сделать. Ответом и стала Третья идея. В «Воспоминаниях» Сахаров впервые упомянул о своем авторстве этой идеи, рассказывая о Слойке как комбинации Первой и Второй идей:
«Более высокие характеристики наш проект приобрел в результате добавления «3-й идеи», в которой я являюсь одним из основных авторов. Окончательно «3-я идея» оформилась уже после первого термоядерного испытания в 1953 году; я, насколько позволяют требования секретности, подробно пишу об этом ниже».
О секретности надо помнить, чтобы разобраться в следующем рассказе Сахарова: «По-видимому, к «Третьей идее» одновременно пришли несколько сотрудников наших теоретических отделов. Одним из них был и я. Мне кажется, что я уже на ранней стадии понимал основные физические и математические аспекты «Третьей идеи». В силу этого, а также благодаря моему ранее приобретенному авторитету моя роль в принятии и осуществлении «Третьей идеи», возможно, была одной из решающих. Но также, несомненно, очень велика была роль Зельдовича, Трутнева и некоторых других, и, быть может, они понимали и предугадывали перспективы и трудности «Третьей идеи» не меньше, чем я».
Озадачивает здесь комбинация четырехкратной неопределенности («по-видимому», «кажется», «возможно», «быть может») и неясных приоритетных подробностей, включая претензию на свою решающую роль. Неужели столь новаторская идея могла прийти в головы одновременно к нескольким людям? И не маскируют ли неопределенные подробности разведисточник ключевой идеи, как считает Гончаров?