«Черный сентябрь» в конце осени 1973 года был очень страшным моментом. В сентябре этого года родился Мотя. Мы с Ефремом тогда уже жили своей семьей в Новогиреево. В двухкомнатной квартире в кооперативе военкомата, куда маму приняли пайщиком, как инвалида войны. У нас пару дней гостила моя бабушка, Руфь Григорьевна.
Мы не могли дозвониться до квартиры на Чкалова, долго не могли поймать такси, в результате мы (бабушка, Ефрем, Мотя и я) приехали, когда террористы уже ушли. Они пришли, когда дома были мама, Андрей Дмитриевич и Алеша. После их ухода, в тот же день, мама и Андрей Дмитриевич отправились в милицию и подали заявление, но им было сказано, что никого из иностранцев, похожего по описанию, в Москве нет.
Претензии к Андрею Дмитриевича у террористов были связаны с его интервью, в какой-то, может быть, ливанской газете, достаточно умеренной, в которой он изложил свою позицию по Израилю.
Один из террористов говорил по-русски, сказал, что учился в Институте дружбы народов имени Лумумбы. Самое страшное, что сказали террористы из «Черного сентября»: «У вас есть дети и внук». Они знали про рождение Моти, хотя ему был от силы месяц.
После «Черного сентября» были угрозы со стороны якобы русских националистов: «Янкелевичам старшим и младшим, евреям, предателям русского народа». Думаю, КГБ пыталось создать фактор давления и угрозы со стороны какой-то якобы не-кагебэшной организации. Это хорошо вписывалось в разработанную ими технологию создания заложников из близких Сахарову людей. Когда они устраняли одних, тут же назначали других. Мы по очереди все были заложниками. Сначала на Ефрема завели уголовное дело, потом и на меня.
Ефрем был готов сидеть, хотя, конечно, этого не хотелось. В основном мы уехали потому, что поняли, как безумно тяжело переносить происходящее маме и Андрею Дмитриевичу, что нужно уезжать, снять с них этот крест. То, что за них страдают другие, для них было тяжелее, чем собственные проблемы. Когда мы уехали, немедленно заложником сделали Алешу — исключили из института по сфабрикованному предлогу. Ему угрожала армия с непредсказуемыми последствиями, он уехал. Их целью было создание стресса для Сахарова. Чем больше людей уезжало, тем в большей изоляции он оставался.
После Алеши заложницей сделали его жену Лизу. Против нее тоже была массированная кампания, в ходе которой было задействовано всё — Алешину первую жену подключили, она, может быть, не вполне осознанно, внесла свою лепту в эту кампанию дезинформации. КГБ не выпускал Лизу за границу, хотя никаких на то легальных оснований не было — в соответствии с обязательствами, которые Советский союз подписал и признавал, она имела право на воссоединение семьи. И только семнадцатидневная (!) голодовка мамы и Андрея Дмитриевича положила конец этому заложничеству.
Что произошло с Мотей, никто не может стопроцентно объяснить, но здесь явно было что-то выходящее из ряда вон. Самый вероятный сценарий — было какое-то отравление, инспирированное КГБ. Врачи, когда Мотя оказался в больнице, определили, что, возможно, он подвергся действию какого-то сильного медикамента, спрашивали нас, не мог ли он съесть какие-то таблетки. Он не только не имел доступа к таблеткам, но он вбежал в дом с улицы, показывая на рот. Мы решили, что его укусила оса, но не могли найти, куда. Возможно, они не рассчитали — Моте не было двух лет, а у детей от года до пяти на фоне высокой температуры начинается судорожный синдром, который может привести к смерти, даже если этот препарат не был смертельным. У Моти были судороги, он мог в результате этого умереть. Его довольно долго откачивали, как — не знаю, он был в той Русаковской больнице, где когда-то лежал Алеша.
КГБ занимался подобными вещами: был эпизод отравления с Войновичем. Много позже, уже в 80-ые, в Горьком, на Андрея Дмитриевича было совершено нападение. Он ждал маму в машине. Сквозь приоткрытое окно ему брызнули в лицо каким-то препаратом, разбили заднее стекло и утащили оттуда сумку с рукописью его воспоминаний. Когда мама пришла, он был в ужасном состоянии, не понимал, что с ним произошло…
Когда мы уже были за границей, а мама с Андреем Дмитриевичем — в Горьком, связи с ними не было. Пока мама бывала в Москве, у неё иногда получалось нам звонить. Дома телефон давно был отключен и передан какому-то учреждению. Когда по этому телефону кто-то звонил, там говорили: «Андрей Дмитриевич здесь больше не живет». Люди, работавшие там, знали, кому звонят.