В Польше мама общалась и подружилась с местной интеллигенцией, с людьми, от которых много узнала, например, об истории Варшавского восстания и что советским войскам запретили поддержать его. Это восстание было инициировано «Армией Крайовой» — национальной армией, а не просоветской «Армией Людовой». Советская армия имела приказ стоять на другом берегу Вислы, пока немцы топили восстание в крови, после чего советские войска вошли в город. Когда мама вернулась из Польши, она об этом рассказывала. Еще она была под большим впечатлением от памятника восстанию варшавского гетто. Я помню мамину открытку с необыкновенно выразительной скульптурной группой.
Советский гражданин за границу сначала должен был съездить в социалистическую страну и только потом мог подать заявление на поездку в капиталистическую страну. Во Францию мама поехала летом 1968 года по приглашению родственников. Тогда она уже была членом партии. Она вступила в партию, по-моему, в 1965 году, когда были ещё живы надежды на «социализм с человеческим лицом». В 1968 году эти надежды рухнули, и она вышла из партии вскоре после того, как они с Андреем Дмитриевичем поженились. Она возвратила партбилет в 1972–3 году. До Пражской весны ещё были надежды на улучшение ситуации в СССР, но после ввода войск в Чехословакию в 1968 году наступило страшное разочарование. В этот момент она была во Франции. Она вернулась под очень сильным впечатлением: она видела всё происходящее по западному телевидению — все было ясно, даже не понимая всех комментариев. Кроме того, она читала англоязычные газеты.
Если у мамы и остались какие-то впечатления от «Красного мая» 1968 года в Париже, то всё настолько затмилось событиями августа 1968 (ввод войск в Чехославакию), что о «Красном мае» она рассказывала, скорее, в ироничном тоне и между делом. Например, о публичных совокуплениях в знак протеста.
Во Франции по телевизору она видела события в Чехословакии. Видела танки, видела ненасильственное сопротивление чехов советским войскам. Было ощущение, что в Чехословакии многие советские военные ощущали себя не в своей тарелке, и она чувствовала солидарность с ними. К сожалению, не помню её связного рассказа о событиях в Чехословакии.
Мама пробыла во Франции довольно долго — два месяца, пока не кончились летние каникулы и нужно было выходить на работу. У многих после поездки за границу, особенно с Запада, наступала депрессия. В Москве тогда всё было страшно депрессивно: и как люди одеты, и как они себя ведут. Для неё это было усугублено тем, что была раздавлена Пражская весна. Мне помнится, она была очень угнетена. Как и для многих будущих диссидентов, Пражская весна для неё была переломным моментом.
Не то, чтобы это обсуждалось у нас дома, но однозначно — возмущали газетные статьи [о событиях в Чехословакии], и в том числе меня — я уже была достаточно взрослой. Для очень большого числа советских, во всяком случае, московских интеллигентов, ввод войск принес серьезное разочарование в отношении «социализма с человеческим лицом».
Как мама положила партбилет — по-моему, она этого нигде не описывает. Она об этом только в каком-то интервью упоминала. Мама написала заявление о выходе из партии из-за несовместимости её взглядов с членством. В райком вызвали её и секретаря парторганизации медучилища, где она работала. Секретарем парторганизации была вполне советская тетка, но к матери относившаяся очень неплохо. Здравомыслящая. Когда стали разбирать мамино дело, её стали уговаривать: вы — отличник здравоохранения, ветеран войны, инвалид второй группы… Мама настаивала, что хочет уйти из компартии. Тогда секретарь сказала ей: «Лена, что ты делаешь? У тебя же дети!» Мама характерно огрызнулась: «При чем тут дети!» Она ушла, не взяв партбилет, он остался лежать на столе. Никаких последствий это не имело.
Из-за полного неприятия КГБ, лагерной системы, мама посылала посылки не только бабушке, когда та сидела, но и многим заключенным. Одним из не политических, а уголовных заключенных, которым она помогала, был Саша, брат моего папы, я никогда не видела его. Не знаю, почему и за что он сидел, но семья в пермские лагеря ему не посылала посылки. Это я помню: летом 1956 года, когда должен был родиться мой брат, мы с мамой жили на даче, а папа приезжал туда по выходным (тогда это было только воскресенье). Мама полутайком от папы ходила на почту и отправляла посылки. Во время войны она делала посылки бабушкиным солагерницам. По просьбе бабушки, которая давала имена и адреса.
Был ещё один политзаключенный, сын бабушкиной подруги — Феликс Красавин. Он жив и сейчас, живет в Израиле, а до того жил в Горьком. (Во время ссылки Андрея Дмитриевича и моей мамы Феликс к ним, в общем, был допущен.) Феликса посадили в конце 40-х годов за какой-то союз, отстаивавший ленинские принципы. Когда Настя, его мать — это была её партийная кличка, но все её так продолжали называть — вышла из лагеря, Феликс сидел.