Папа очень хотел, чтобы я училась в этой школе, но её только что сделали школой английской и туда стремилась вся знать Ленинграда — политическая, художественная, научная элита. Их детей записывали туда без проблем, хотя многие из них жили очень далеко. Меня не захотели записывать — я была дочерью простых врачей, хоть и жила в микрорайоне. Также не хотели записывать сына матери-одиночки, дворничихи, прибиравшей двор этой школы и жившей там же. Я его прекрасно помню, его звали Боря Боярышников.
Мой папа был так возмущен, что меня не записали, что пошел в райком партии и устроил там колоссальный скандал. Он стучал кулаком и говорил, что кровь за родину он мог проливать, но недостаточно хорош, чтоб его дочь приняли в английскую школу! Он задал им такого перепугу, что приняли не только меня, но и Борю Боярышникова. Мама всегда шутила, что Ваня очень амбициозен, хочет самого лучшего для своих детей, и поэтому устроил этот скандал.
С приемом в школу был ещё некий переполох. Я должна была пройти некое вступительное собеседование в конце лета: перед началом занятий меня как бы освидетельствовали на грамотность. Я приехала на него из Москвы, от бабушки. Мне было велено выучить стихи. Для этой цели было выбрано стихотворение Джанни Родари «Чем пахнут ремесла», которое мною было с выражением прочитано. Комиссия явно была под впечатлением и меня спросили: «Какие ещё стихи, девочка, ты знаешь?» Я сказала:
— Я люблю Пушкина.
— Ну, прочти.
Я стала читать посвящение к Руслану и Людмиле:
Они тоже решили, что это вирши абсолютно грешные, неприличные — там есть слова «любовь», «игривый», «дева». С родителями была проведена беседа, что их дочь читает непристойные стихи.
Папа любил выпить. Когда он, бывало, выпьет, мама была всегда очень недовольна. Она практически не пила — могла выпить немного сухого вина. Насколько я понимаю, в войну она не ела хлеб, благодаря чему у неё была замечательная фигура. Она его сушила и посылками отправляла бабушке в лагерь. Им выдавали спирт, который она меняла на махорку, которую тоже можно было послать в лагерь. Когда папа выпивал, на другое утро можно было увидеть, как папа стоит на коленях у кровати и говорит: «Леночка, прости меня, дурака».
Папа маму очень любил, но всегда побаивался её разговоров о политике. У них были общие друзья, которых я прекрасно помню, Лева и Людочка Пылаевы. Не знаю, где с ними познакомились — в институте ли? Лева очень интересовался политикой. Когда бывали гости и все уже расходились, Пылаевы оставались, и мама с Левой долго и бурно обсуждали политику. А после того, как родители вернулись из Ирака — тем более, очень живо всё это обсуждалось. Был огромный интерес к людям, побывавшим или работавшим за границей. У Людочки — так её все и называли, потому что она была очень трогательна и нежна — было что-то вроде костного туберкулеза, она хромала. С этой семьей мы ездили по грибы, когда купили машину.
Когда уже жили в Москве, выписывался журнал «За рубежом», который мама очень внимательно читала, хотя и с большой дозой скепсиса. Особенно после Ирака, когда она уже гораздо больше понимала. Я бы не сказала, что она была оппозиционно настроена. Она была, скорее, критически настроена. По отношению к Сталину — безусловно, ещё с войны или даже раньше. У неё было интуитивное неприятие КГБ, лагерной системы, репрессивных институтов, государственного антисемитизма.\
За «жидовку» мама была готова бить морду. Помню, уже в Москве в 60-е годы был эпизод, когда в очереди был скандал — кто-то хотел «пропереться» без очереди за продуктами рядом с нашим домом на улице Чкалова, которая теперь — Земляной вал. Мама стояла в очереди, сказала, что нечего ломиться. На что ей было сказано: «А ты, жидовка, молчи». Она врезала. Вызвали милицию. Уже в отделении спросили, что произошло. Мама сказала — антисемитизм. Паспорт, по-видимому, у неё был с собой, в нем была национальность. Милиционер, раскрыв её паспорт и увидев, что там написано «армянка», удивился: «Ну так что же вы?» Он не понимал, почему армянка бьет морду за «жидовку».