Акива до этого жаловался на некого Андрея, с которым они писали огромную монографию о турбулентности, что тот манкировал работой и ничего не делал. Это был Андрей Монин, он работал в ЦК партии, был там каким-то спецом по науке. Я думал, что с нами в машине был именно этот Андрей.
Акива с Андреем говорят о физике, баба сидит рядом со мной и курит без конца. Мне скучно, я в то время ни о чем, кроме как о политике, разговаривать не мог. На остановке я попросился пересесть в другую машину. Моя жена мне говорит:
— Да ты знаешь, с кем сидишь?
— Ну да, с Андреем Мониным.
— Балда ты, Юрка! Это Сахаров!
Тут у меня всё перевернулось, я встрял в их разговоры о физике и начал говорить о том, что меня больше всего интересовало — о ситуации в СССР, human rights… От Сахарова просто не мог отлипнуть. При прощании Андрей Дмитриевич и Елена Георгиевна пригласили заходить к ним в Москве.
Ну как заходить, неудобно так просто… А потом, в 1973-м, Эма Коржавин уезжал, я пошел на его проводы, и там они были. Андрей Дмитриевич спросил: «Чего ж вы к нам не заходите?» После этого я стал заходить. Первый раз, когда я к ним ехал, было очень тревожно: как это всё пройдет?
Эта семья жила в постоянной осаде, там всё время были многочисленные правозащитники, какие-то ходоки, всё время разговоры, которые длились часами. Я видел, что Андрей Дмитриевич уставал. Несколько раз было, что я отзывал человека из кухни: «Дорогой, сваливай отсюда, хватит». Вся жизнь вертелась вокруг обысков, арестов, репрессий. Помню, как Войнович рассказывал Андрею Дмитриевичу, как его в Метрополе КГБ-шники отравили сигаретами. Я тогда познакомился с Войновичем. Я познакомился с Лидией Корнеевной Чуковской когда она была у Сахарова.
Был случай в октябре 1973-го с «Черным сентябрем», когда так называемые арабы обрезали Сахарову телефон и угрожали ему. Я тогда врезал им глазок в дверь, но они никогда глазком не пользовались, дверь у них всегда была не заперта.
Когда Андрей Дмитриевич голодал, — это был июнь 1974 года, эта его первая 6-дневная голодовка, приуроченная к приезду Президента США Никсона, была за освобождение женщин-политзаключенных, в защиту находящихся в заключении Владимира Буковского, Валентина Мороза, Игоря Огурцова, Леонида Плюща, немцев, осужденных за участие в демонстрации за право на эмиграцию, узников психиатрических больниц — Елена Георгиевна была в глазной больнице, в Москве. И там ее институтская подруга, которая работала в другом отделении этой же больницы, сказала ей, чтобы она сматывалась, ибо ее лечащий врач будет заменен на совершенно неизвестного человека. Так просил передать лечащий врач, которого убирают. Боннэр в больничном халате и тапочках уезжает домой. Глазная болезнь прогрессирует. Она получает приглашение в Италию для лечения. Подаются документы для оформления визы, а по почте приходит письмо из Норвегии. Андрей Дмитриевич показал мне это письмо. В конверте была вырезка из какого-то журнала или газеты. На ней был изображен человеческий череп, в глазницы которого вколоты ножницы. На письме был обратный адрес и, по-моему, шведские корреспонденты установили, что да, этот человек писал письмо Сахарову, но в письме он просил Сахарова помочь его родственникам выехать в Норвегию. Конечно, в ГБ из конверта выкинули письмо и вложили вырезку с ножницами в глазах. Так они жили.
В конце концов — летом 1975-го — Люсе разрешили поездку на лечение. А в августе, перед самым ее отъездом, ее двухлетний внук Мотя (они были на даче) вбежал в дом со страшным криком, хлопая ладошкой по открытому рту. Думали, что его ужалила оса. Начались конвульсии, вызвали скорую помощь. Когда Мотю привезли в больницу, туда кто-то позвонил и осведомился о состоянии его здоровья. Хотя на тот момент о происшедшем знали только самые близкие люди, и никто из них в больницу не звонил. Мотю удалось спасти, пробыл он в больнице почти две недели и был выписан с диагнозом «отравление неизвестным ядом»[338]. Эта страшная история задержала отъезд Люси почти на месяц, но в конце сентября, когда стало очевидно, что Мотя поправляется, она все-таки улетела в Италию на глазную операцию.
А тогда, в 1974-м, Андрей Дмитриевич голодал неделю, Руфь Григорьевна попросила меня: «Юра, привези какого-нибудь сока, Андрей сегодня выходит из голодовки». Я привез сок, Руфь Григорьевна разминала клубнику в кастрюльке — все сидели в кухне. Она говорит: «Ты уже сделал заявление, что выходишь из голодовки. Поешь клубники». Он сказал: «Нет, ещё нет десяти часов вечера». Я понял, что голодовка началась в десять часов вечера.