Я спросил, искала ли она его когда-нибудь — ведь это она ему жизнь дала.
Она только засмеялась.
Но смеха тогда было мало — мы постоянно ожидали арестов. Пик этого был, когда в августе 1981-го арестовали Ивана Ковалева, Тольц притих — собрался уезжать, да и куда ему всему переломанному в лагерь, и я остался один, стал реже появляться у Е. Г., вел сборник уже кое-как. К 1982 году стало понятно, что нам конец.
Особенно остро это ощутилось, когда мы в подземном переходе на холоде подошли к телефон-автомату, Е. Г. мне дала двухкопеечные монеты, чтобы я звонил и вызывал на суд Ивана (апрель 1982 г. — Ред.) иностранных корреспондентов.
Раньше они ехали охотно, но сейчас я набирал номер за номером и каждый говорил, что занят, не может.
Увидел на лице Елены Георгиевны даже не отчаяние, а какой-то ступор — она не ожидала такого равнодушия. Мы посмотрели друг на друга, как будто бы это конец. Такого ужаса и стыда, что я, мужик, и не могу ничего изменить — в жизни никогда больше не испытывал.
…
В 60-х — 70-х среди нашего правозащитного движения были нравственные авторитеты. Сахаров, как и некоторые иные, считался не «лидером», а просто очень уважаемым человеком, к которому особенно прислушивались. Это была абсолютно горизонтальная структура, но люди знали, что у кого-то отличать хорошее от плохого получается лучше. Первое заседание «Московской трибуны», это 1988 год. Я рядом с Еленой Георгиевной и Софьей Васильевной Каллистратовой, они очень любили друг друга.
И вдруг вижу — в первом ряду два друга: Глеб Павловский и Андрей Фадин (меня взяли как раз на расследовании его дела так называемых «еврокоммунистов», по которому проходил ряд людей, но до лагеря доехал только Михаил Ривкин).
Говорю:
— Елена Георгиевна, показания Глеба есть в моем деле, а Фадин — тот самый, из-за которого Миша Ривкин 12 лет получил.
И громко, на весь зал:
— Софья Васильевна, а почему эти подонки здесь?
Возможно, путаю — это и Софья Васильевна могла сказать Елене Георгиевне. Но кто бы ни сказал, а было все громко, на весь зал. Все затихли. Эти двое поднялись и вышли. Такие были первые домашние «люстрации».
Но уже начались несогласия. Елена Георгиевна говорила, что нечего смотреть на себя, надо критиковать власть. Я же настаивал на том, что сначала нужно регулировать взаимоотношения среди нас, правозащитников.
Наблюдая за Еленой Георгиевной несколько лет, именно в домашней атмосфере, уверенно говорю: она в высшей степени порядочный человек. Такое проверяется именно в быту. Позже, в лагере я это понял. Неважно, кто мой сокамерник по политическим убеждениям, важно, чтобы он вел себя нормально.
Андрей Дмитриевич просто не выжил бы без Елены Георгиевны, она ему была замечательной поддержкой. И не только в быту, но и в моральном, психологическом смысле. Ни в коем случае на него не давила, как гебисты уверяют. Я мало знал Андрея Дмитриевича, но видел же, что он из тех, на кого «где сядешь, там и слезешь».
Скорее уж он на неё влиял, а не она на него. Все я видел своими глазами и достаточное время, чтобы видеть — они были хорошо дополняющей друг друга парой, проверенной в самых экстремальных условиях и на грани выживания — в таких ситуациях все быстро определяются.
В мае 1978 года во время суда над Юрием Орловым на моих глазах Андрей Дмитриевич бросился на защиту Елены Георгиевны. Они пытались пройти во двор суда, а гебисты не пускали. Один из них уперся в грудь Елены Георгиевны руками, тут Андрей Дмитриевич его и хлопнул по щеке. Обоих тут же повалили и потащили к автобусу… Это было страшно.
…
Безусловно, она не исключала, что и её посадят. В воздухе ощутимо висело состояние отчаяния, безысходности почти предсмертной.
Но надо помнить, что хотя бы дети её были все же спасены. Это было очень больное место, когда угрожали её внукам, детям, когда на ней была ответственность не только за Андрея Дмитриевича, но и за невестку с сыном, за Лизу.
Елена Георгиевна, по сути, челночничала между Москвой и Горьким. Везла туда продукты, а оттуда записи Андрея Дмитриевича. КГБ её пас без конца, и это была тяжелейшая миссия.
Она не вмешивалась в нашу работу, а в то, что делала она, и я не вмешивался, лишь видел, что в основном занималась работами Андрея Дмитриевича. На одной квартире мы выполняли разные работы, не мешая друг другу, а помогая.
Когда садились пить чай, говорили о чем угодно.
Сейчас думаю, что это были одни самых лучших лет моей жизни.
…
В перестройку Елена Георгиевна надеялась, что Андрей Дмитриевич сможет что-то сделать для страны — она видела, что он хочет. Она пыталась его оградить от перегрузок, но это было невозможно.