Среди нас была студентка, Виктория Киршенблат. Детство её было ужасно тяжелым. Она родилась в Тбилиси, была грузинской еврейкой. Отец её был журналистом. Когда ей было 8–9 лет, она это прекрасно помнила, в 1938–1939 годах её отца послали во Францию в каком-то дипломатическом корпусе. Сталин обычно сначала награждал человека поездкой заграницу, а когда он возвращался, его обвиняли в шпионаже и убивали. Её отец так и погиб. А мама её была моментально сослана в лагеря как жена изменника родины. Вика осталась одна. Отец мамы, её дедушка, был врачом в Тбилиси.
Тбилиси был как бы особым государством: там существовала, например, частная врачебная практика. Дед был обеспеченным человеком и забрал Вику к себе. Там она кончила школу. Под опекой этого дедушки в том же доме жил мальчик, в будущем ставший известным как Евгений Примаков. Вика говорила о нем: «Мы с ним на одном горшке сидели». Вика была ультра-способной, с отличием кончила школу. Но язык у неё не подчинялся голове: она говорила всё, что ей приходила на ум. На уроках марксизма-ленинизма она доставала Клавдию Дмитриевну. Не помню её вопросов, но она постоянно с ней вступала в дискуссию.
На занятии по марксизму-ленинизму в аудиторию вошел мужчина в чем-то сером с такими же бесцветными глазами и вызвал меня.
— С портфелем? — спросила я.
— Да, захватите.
Лека Либерман подумал, что меня арестовывают. У нас в группе были мальчики, которых вызывали в КГБ. Они знали: когда так забирают с занятия с сумкой, значит, повезут в «Большой дом» на Литейном. Меня действительно на машине отвезли в «Большой дом». Я села в каком-то неуютном помещении. Там был ещё какой-то мальчик, как мне показалось — моложе меня. Он всё записывал, по-моему, на машинке.
Меня спрашивали, как давно я дружу с Викой Киршенблат. Я сказала, что с момента поступления в институт, что она одинокая, и я часто приглашаю её к себе домой. Я чувствовала себя виноватой: живу в квартире с родителями на Невском проспекте, у меня даже хорошая еда бывает дома, а она снимает какую-то комнатку.
Меня вызывали в КГБ раз в месяц — не помню, каким образом: из института или звонили по телефону. Спрашивали, что Вика говорит на уроках марксизма-ленинизма? что Вика говорит про Израиль? Я никогда газет не читала, ничего не понимала в политике. Я твердила всегда один ответ: «Вика говорит, что марксизм-ленинизм — это очень интересная философия, она очень любит эту философию». «А что она ещё говорит?» «Я не помню». «А что она говорит про Израиль?» «Израиль, если станет капиталистической страной, то будет плохим, не дружественным нам. Если станет коммунистической страной, то будет нам дружественен».
Несколько позже я поняла, какой это был идиотизм, но этот идиотизм меня выручал. Я действительно ничего не знала и ни в чем не участвовала. Я скрывала от всех, что бываю в КГБ раз в месяц, так как подписывала бумагу о неразглашении. Я была очень послушной. Через 4–5 месяцев я превратилась в скелет. Я не ела, не пила, не могла заниматься, была совершенно истощена и физически, и морально.
Для моего отца это тоже было очень тяжелое время — началась борьба с «космополитизмом», и я не рeшалась ему сказать. Наконец я пришла к Лене Боннэр и сказала ей все, как есть. Она сказала мне очень жестко: «Если ТЫ не будешь, а кто-то другой, твою Вику посадят. Если хочешь, чтобы с Викой было всё в порядке — ходи.» Этот ответ немножко меня огорошил, но я продолжала ходить. В какой-то момент, видя мое состояние, она дала совет, как отвертеться.
«Ты по-прежнему ходишь?» — спросила она резковатым голосом.
«Да, но я уже изнемогаю».
Она посмотрела на меня, видимо, уже с точки зрения врача: «Скажи своему папе». Тогда я открылась отцу. Папа достал справку о том, что я очень больна, что было правдой: у меня даже началась аритмия пульса, я отнесла ее в Большой Дом и мeня перестали вызывать.
Я до сих пор помню черствые глаза этого ещё не очень зрелого мужчины, который, наверное, не знал, как что-то выпытать у меня. В чем, наверное, мне повезло.
С особенным удовольствием вспоминаю эпизод покупки первых кожаных туфель синего цвета, на венском каблуке, чешской фирмы «Батя» в 1948 году в магазине «Смерть мужьям», Невский 12… Боже, какое это было счастье! Да еще такие же, как у Лены Боннэр! Мы обе шагали по Невскому проспекту и чувствовали себя такими нарядными.
Из ее платьев я особенно помню одно: голубовато-серого цвета с вышивкой и аппликациями на груди; это была работа ее мамы Руфь Григорьевны, виртуозной в шитье и вышивке. Сшито оно было из офицерского сукна, полученного при демобилизации.
Лена любила делиться своими маленькими жизненными радостями. Впервые в моей жизни она пригласила меня прокатиться на легковой машине своего друга по Невскому проспекту[288]. Это была крошечная машина серии М-1 серого цвета и называлась она «Мышка».