Но узнавать новое невозможно без инструмента, имя коему — язык. Не можешь читать интеллигентную прессу, что-то помимо упрощенных «для широких масс» статьей, хорошую западную литературу — значит ты не сможешь судить о Западе. Для тех, кто хочет понять свое новое окружение, кто хочет хотя бы сохранить контакт с собственными детьми — которые, разумеется, «втягиваются в Запад» молниеносно — иллюзия об обучении по переводам или по русско-язычной литературе исчезает быстро.
Но для этого нужен настрой. Помимо возрастных трудностей, он есть не у всех, и почему это так не всегда легко объяснить. Я вспоминаю фразу хорошего поэта Наума Коржавина на каком-то сборище у Люси в Бостоне: «Я не стану учить английский, уж больно он корявый, некрасивый». Он, конечно, врал о причине, он просто боялся трудностей. То, что хороший русский поэт так невежественен в лингвистике — это уж ладно. Что он, русский поэт, теряет возможность узнать, что знаменитое тургеневское «великий, могучий, правдивый и свободный русский язык» есть непонятно как созданная иллюзия — это тоже ладно. Но то, что он не видел это как свою личную проблему — это поучительно. КГБ поработало над нами славно.
В России мы делали науку, полагая, что достаточно худо-бедно уметь читать иностранную научную литературу. А оказалось, делать науку — это в первую очередь общаться с западными учеными на языке науки. Не будешь болтать в коридорах конференций, задавать и уметь отвечать на вопросы на сессиях и семинарах — пропустишь главное. А язык науки — когда-то был латинский, одно время был даже иврит — а нынче, так уж вышло, это английский. Ученые-китайцы его знают, японцы и таиландцы знают, а россияне не знают. Тот, кто отделен от языка науки, отделен от науки. В моей недавней поездке в Москву и Петербург это выглядело так же грустно, как сорок лет назад.
Но язык, оказывается, ничуть не менее важен для тех, кому хочется понять жизнь сегодняшней западной цивилизации. Не знаешь его — ты отделен от жизни. Наконец, языки не очень переводимы — не зря Запад знает Достоевского и Чехова, но не знает Пушкина. Один из первых советов нам от понимающих был — нельзя пользоваться англо-русскими словарями; они неадекватны, они отстали. Мы удивились, но поверили. В каждой комнате теперь лежал словарь Вебстера. Любое непонятное слово — не пропусти, посмотри, пойми, повтори, запомни. Поначалу это мучение, потом втягиваешься. (Сегодня, заглянув «из интереса» в англо-русский словарь, я поражаюсь его неадекватности.) И так годами. Не каждый захочет. Но тогда и не пеняй на корявый язык и корявый Запад.
После переезда в Америку у Люси пошли обычные трудности человека, перенесенного из черно-белой русской жизни на непростой Запад. Если у Израиля разногласия с палестинцами — значит, виноваты палестинцы. Если большинство американских евреев думают о России и об Израиле не так, как я, причиной тому их гнилой западный либерализм. Когда через несколько лет после террористической атаки 11 сентября 2001 г. арабская община Нью Йорка пыталась получить разрешение на строительство арабского культурного центра в квартале от места трагедии, Люся призывала друзей подписать петицию против этого строительства.
Как для большинства российской интеллигенции, главная идея первой поправки к американской конституции, о свободе слова для меньшинства, мало значили для нее. Главный принцип был для нее — в борьбе как в борьбе; или мы или они. Ну посудите, можно ли позволить Геббельсу говорить расистскую речь на углу в Манхеттене? Как можно позволить топтать американский флаг? К тому времени мы с Надей были уже другие. Порой я думал — а как бы АД реагировал на эти вещи? Это нельзя знать, но мне думалось — наверное иначе. Он был всегда поразителен в легкости, с какой его интеллект перепрыгивал через трудности мышления, требовавшие десятилетий усилий от других…
Тем не менее, и тут Люся отличалось от многих наших друзей-эмигрантов. Она видела как-то дальше других. В примерах выше она осталась при своем мнении — но внимательно слушала. Порой говорила: «Знаешь, мне надо об этом подумать». Как-то я сказал ей, что в каком-то ее послании хлёсткость фраз заменяла прочность аргумента. Ей понравилась, она засмеялась, «А ты прав, мы все норовим сказать хлёстко». В отличие от других в нашей эмигрантской братии, она ни разу не упомянула мой личный «гнилой либерализм».
В 1988 г. Сахаров приезжал в США. Мы приехали в Бостон повидаться. Комната кишела людьми, не протолкнуться. В какой-то момент он неожиданно спросил у меня: «А можно надеяться, что рубль станет свободно конвертируем, как доллар? Что для этого надо?» Я подумал — как же бесконечно трудно, живя в России, пытаться понимать Запад… (А сегодня, тридцать лет спустя, другая мысль — свободно конвертируемый рубль, ну-ну…)