Кому сказать, ведь я завидовал Достоевскому, его опыту казни! Теперь мой черед ощутить бунт всего моего существа. Нет, я отвергаю свою смерть, это несправедливо, я прошу еще минуту, каждое мгновение так ярко, я смакую в экстазе каждый истекающий миг.
Двенадцать мужчин берут меня на прицел. Проходит ли перед моими глазами вся жизнь? У меня лишь одно, потрясающе сильное чувство: я живой. Каждая секунда дробится до бесконечности, смерть меня не достанет, я погружаюсь в прочное ядро настоящего.
Настоящее началось двадцать восемь лет назад. С первым лепетом сознания во мне пробудилась немыслимая радость бытия.
Немыслимая, ибо неуместная: вокруг меня царила печаль. Мой отец подорвался во время разминирования, когда мне было восемь месяцев. Вроде как это семейная традиция такая – умирать.
Отец был военным, ему исполнилось двадцать пять. В тот день ему предстояло научиться обезвреживать мины. Урок оборвался, не начавшись: кто-то по ошибке положил настоящую мину вместо муляжа. Он погиб в начале 1937 года.
Двумя годами раньше он женился на Клод, моей матери. Большая любовь, по всем правилам бельгийских светских кругов, разительно отдающих девятнадцатым веком, – чинная и достойная. На фотографиях молодая чета совершает верховую прогулку в лесу. Родители очень элегантны, они красивы и стройны, они любят друг друга. Прямо как герои Барбе д’Оревильи.
Что меня поражает на этих фото, это счастливое лицо матери. Я ее такой никогда не видел. Свадебный альбом кончается снимками похорон. Мать явно собиралась подписать фотографии позже, когда будет время. В итоге так и не захотела. Ее счастливая супружеская жизнь длилась два года.
В двадцать пять лет она вошла в образ вдовы. И никогда не снимала эту маску. Даже ее улыбка была застывшей. Жесткость сковала ее лицо, лишило его молодости.
Окружающие говорили: у вас, по крайней мере, есть утешение – ребенок.
Она оборачивалась к колыбели и видела милого, всем довольного младенца. Ее отпугивала эта жизнерадостность.
Тем не менее, когда я родился, она была мне рада. Ее поздравляли: первенец оказался мальчиком. Теперь она знала, что я не первый ее ребенок, а единственный. Мысль о том, чтобы заменить любовь к мужу любовью к ребенку, приводила ее в негодование. Никто, конечно, ей этого прямо не предлагал. Но она услышала и поняла именно так.
Отец Клод был генералом. Смерть зятя он счел вполне допустимой. И никак о ней не высказывался. Великая Молчальница[16] имела в его лице своего великого молчальника.
Мать Клод была женщиной доброй и мягкой. Участь дочери приводила ее в ужас.
– Бедняжка моя, поделись своим горем со мной.
– Перестань, мама. Дай мне страдать.
– Пострадай, пострадай, сколько надо. Со временем пройдет. А потом снова замуж выйдешь.
– Замолчи! Я никогда, слышишь, никогда больше не выйду замуж. Андре был и остается единственным мужчиной в моей жизни.
– Конечно. Теперь у тебя есть Патрик.
– Что за странные речи!
– Ты его любишь, он твой сын.
– Да, люблю. Но мне нужны руки моего мужа, его взгляд. Мне нужен его голос, его слова.
– Возвращайся домой, хочешь?
– Нет. Я хочу жить в квартире, где жила с мужем.
– Ты мне позволишь забрать Патрика на какое-то время?
Клод пожала плечами в знак согласия.
Бабушка, довольная донельзя, унесла меня. Мать взрослой дочери и двоих взрослых сыновей, она радовалась нежданной удаче: у нее снова был маленький пупс.
– Патрик, малыш, какой же ты милый, просто прелесть!
Она не стригла мне волосы, одевала меня в черные и синие бархатные костюмчики с воротниками из фламандских кружев. Я носил шелковые чулки и ботинки на пуговицах. Она брала меня на руки и показывала мне отражение в зеркале:
– Смотри, какой красавчик, разве есть второй такой?
Она смотрела на меня в таком упоении, что я считал себя красивым.
– Смотри, какие длинные у тебя ресницы, прямо как у актрисы! Голубые глаза, белая кожа, изящный рот, черные волосы! С тебя прямо портреты писать.
Эта мысль запала ей в голову. Она предложила дочери позировать вместе со мной известному в Брюсселе художнику. Клод отказалась. Но мать знала, что возьмет ее измором.
Моя мать бросилась в светскую жизнь. Не потому, что ей нравились рауты: она и не помышляла делать то, что нравится. Она выгуливала свой изумительно изысканный траур перед зрителями, способными его оценить и создать ей желанный образ. Это был предел ее чаяний.
По утрам она просыпалась с мыслью: “Что я надену сегодня вечером?” Этот вопрос заполнял ее жизнь. Дни она проводила у знаменитых портных: те с радостью одевали столь благородное отчаяние. Платья и костюмы сидели на ее высокой худой фигуре превосходно.
Застывшая улыбка Клод запечатлена чуть ли не на всех фото вечеров бельгийской элиты после 1937 года. Ее приглашали на все приемы, зная, что ее присутствие – гарантия их благонравия и хорошего вкуса.
Мужчины знали, что любезничать с ней вполне безопасно: она не поддастся. И по этой самой причине ухаживали за ней. Приятное развлечение.