Я начинал понимать, до какой степени она старалась быть доброй. Она хотела дать этому человеку, бедняге, который угасал у её ног, награду, достойную её. Она хотела проявить акт милосердия по отношению к нему, одарить его, показав ему себя.
Но это было ещё труднее чего-либо: не нужно было, чтобы это представлялось оплачиванием долга: он на это бы не согласился, несмотря на праздник, возраставший перед его глазами. Нужно было, чтобы он просто поверил в охотно выполняемое деяние супруги, в естественную ласку, искреннюю по отношению к нему. Нужно было скрыть от него, как порок, отвращение и страдание. И предчувствуя, сколько же ей всего придётся затратить гениальной деликатности и мужества, чтобы поддержать жертвоприношение, ей становилось страшно за себя.
Он противился:
«Нет… Анна… Доргая Анна… подумайте…»
Он собирался сказать: «Подумайте о Мишеле.» Но у него не было мужества высказать в этот момент единственный решающий аргумент, он на это не имел сил, и лишь прошептал:
«Вы!.. Вы!..»
Она повторила:
«Я этого хочу.
— Я не хочу, нет, нет…»
Он говорил это всё тише и тише, побеждённый любовью и будучи вне себя от желания, которое она вызывала. Из-за инстинктивного благородства души, он выставил ладонь перед своими глазами; но его ладонь постепенно опускалась, опускалась, укрощённая.
Она продолжила раздеваться. Её растерянные движения были почти неумелыми, и моментами останавливались, потом возобновлялись. Во всём великолепии она была полностью одинока. Её поддерживало лишь немного гордости.
Она сняла свой чёрный корсаж, и её бюст возник подобно сиянию дня. Она вздрогнула всем телом, как только свет её коснулся, и скрестила на груди свои блистательные и безупречные руки. Затем, изящно изогнутыми руками, выдвинув вперёд своё зардевшееся лицо, с настойчивостью сжав губы, как если бы она старательно занималась лишь тем, что она делала, она расстегнула пояс своей юбки, которая как бы стекла по её ногам. Она выскользнула из неё с лёгким шелестом, сравнимым с шелестом, создавемым ветром повсюду в глубине большого сада.
Она сняла чёрную нижнюю юбку, которая придавала печальный и расхолаживающий вид её формам, корсет, эту крепость, которая дерзко прислонялась к ней, панталоны, которые своей формой и своими изгибами мягко имитировали её наготу.
Она прислонилась к камину. Её движения были широкими, величественными и красивыми, и в то же время милыми и женственными.
Она отстегнула чулок, вынула из тонкой тёмной вуали гладкую и полную ногу, подобную ноге статуи Микельанджело.
В этот момент она содрагнулась, внезапно скованная, охваченная отвращением. Она пришла в себя и сказала, чтобы объяснить остановившую её дрожь:
«Мне немного холодно…»
Затем она продолжила, проявляя, посредством её нарушения, свою безмерную стыдливость — и она положила ладонь на тесёмку своей рубашки.
Мужчина вскрикнул совсем тихо, чтобы не испугать её своим голосом:
«Святая Дева!..»
И он находился там, съёжившийся, сморщенный, вся жизнь которого была в его глазах, пылавших во мраке, с его любовью, такой же прекрасной, как она.
Он хрипел: «Ещё…» Ещё…»
На протяжении значительного мгновения, пространное собеседование онемевших страсти и добродетели! Бедные и слабые глаза умирающего её растлевали, её портили — и ему нужно было бороться против самой силы этой мольбы, чтобы внять ей. Его деяние было полностью против неё: против него и неё.
Однако, с мягким кокетством, простым и величественным, она спустила бретельки своей рубашки по тёплому мрамору своих плечей — и она оказалась обнажённой перед ним,
*
Я никогда не видел женщины, столь лучезарно прекрасной. Я никогда не мечтал о подобном. Её лицо в первый же день меня поразило своей правильностью и своим сиянием, и, будучи очень рослой, — более рослой, чем я, — она мне казалась одновременно пышной и изящной, но я не смог бы поверить в такое совершенство пышности форм.
Словно та же Ева с замечательных религиозных фресок, с её сверхчеловеческими пропорциями. Крайне рослая, нежная и гибкая, она имела обильное тело, от неё исходил свет естественности, её движения были размеренными и властными. Широкие плечи, тяжёлые прямостоящие груди, маленькие ступни и, расширяющиеся к краям ноги, икры, круглые как две груди.
Она инстинктивно приняла высшую позу Венеры Медичи: полусогнутая рука перед грудями, другая вытянута с распростёртой ладонью перед её животом. Затем, вдохновлённая дарением, она подняла обе руки к своим волосам.
Всё, что скрывало её платье, она предоставляла его взглядам. Всю эту чистоту, которую до сих пор лишь она одна видела, она отдавала в жертву этому мужскому вниманию, которое скоро умрёт, но которое жило.