Он улыбнулся; он сказал трижды: «Нет!» с возрастающим восторгом. Затем улыбка, которую он обращал к видению, переполнявшему его чувства, стала убывать, исчезла. Его лицо осталось на мгновение застывшим, неподвижным, как бы в ожидании, затем губы слегка обрисовали недовольную гримасу. Потом его лицо вдруг ужаснулось, рот открылся, вскрикнул, не закрываясь: «Анна! Ах! ах! — Ах! ах!», и будто заткнулся сном. Тогда мужчина проснулся, повёл глазами. Он вздохнул и успокоился. Он сел в постели, ещё поражённый и напуганный всем, что произошло несколько секунд тому назад; он обозрел глазами всё вокруг, чтобы их успокоить, полностью их избавить от кошмара, в который они были вовлечены. Знакомый вид комнаты, посередине которой господствует маленькая лампа, такая скромная и такая неподвижная, успокаивает и исцеляет этого человека, который только что видел то, чего нет, который только что улыбался призракам и прикасался к ним, который только что был безумным.
*
Этим утром я встал, разбитый от усталости. Я обеспокоен; у меня приглушённая боль в лице; мои глаза, когда я внимательно рассматривал себя в зеркале, показались мне кровянистыми, как если бы я смотрел сквозь кровь. Я хожу и двигаюсь с трудом, будто наполовину парализованный. Я становлюсь наказанным своей плотью за те долгие часы, в которые я оставался распростёртым на стене, лицом в отверстие. И это всё возрастает.
И потом, всевозможные заботы меня одолевают, когда я один, избавленный от видений и сцен, которым я посвящаю мою жизнь. Заботы о моём положении, которое я порчу, поступки, которые я должен бы был совершить, но не совершаю, пристрастившись, наоборот, отвергать все взятые на себя обязательства, откладывать всё на более позднее время, уклоняться изо всех моих сил от участи служащего, предназначенного для включения в медлительный механизм и тиканье стенных часов в конторе.
Также заботы о мелочах, изнуряющие, потому что они постоянно увеличиваются, поминутно, одна за другой: не шуметь, не зажигать свет, когда его нет в соседней комнате, прятаться, таиться всегда. Как-то вечером я задыхался от приступа кашля в то время, когда я смотрел, как они разговаривали. Я схватил мою подушку, зарылся в неё головой и заглушил свой рот.
Мне кажется, что всё скоро объединится против меня, для не знаю какой мести, и что я вскоре больше не смогу долго выдержать. Однако я продолжу смотреть столько, сколько у меня будет здоровья и мужества, ибо это есть наихудшее, но это больше, чем долг.
*
Мужчина ослабевал. Смерть явно находилась в доме.
Был довольно поздний вечер. Они сидели оба напротив друг друга, каждый с одной стороны стола.
Я знал, что во второй половине дня состоялось их бракосочетание. Они осуществили этот союз, который придавал лишь больше торжественности последующему прощанию. Несколько белых венчиков: лилии и азалии, устилавшие стол, камин, кресло; и он, такой же умирающий, как эти головки срезанных цветов.
«Мы поженились, — сказал он. — Вы моя жена. Вы моя жена, Анна!»
Именно для брачной нежности произносились эти слова, которых он так ожидал. Ничего более… но он чувствовал себя таким бедным, со своими редкими просветами, что это было полным счастьем.
Он посмотрел на неё, и она подняла на него глаза, — он, обожавший её братскую ласковость, она, привязавшаяся к его обожанию. Какая бесконечность чувства в этих двух молчаниях, сопоставимых со своего рода объятием; в двойном молчании этих двух существ, которые, я это заметил, никогда не прикасались друг к другу, даже кончиками пальцев…
Девушка выпрямилась и сказала не вполне уверенным голосом:
«Поздно. Пора спать.»
Она встала. Лампа, поставленная ею на камин, осветила комнату. Она вся была объята трепетом. Казалась, что она посреди грёзы, и ей неизвестно, как повиноваться этой грёзе.
Стоя, она подняла руку и вытащила гребни из своих волос; было видно, как струились её густые волосы, которые, во мраке, казались озарёнными закатом.
Он сделал резкое движение. Он смотрел на неё, изумлённый. Ни слова.
Она сняла золотую булавку, застёгивавшую верх её корсажа, и показалась небольшая часть её груди.
«Что вы делаете, Анна, что вы делаете?
— Но… я раздеваюсь…»
Она хотела это сказать естественным тоном; но не смогла. Он ответил невнятным междометием, задетый за живое… Изумление, безнадёжное сожаление и также ослепляющее впечатление от немыслимой надежды его волновали, его угнетали.
«Вы мой муж…
— Ах! — сказал он, — вы знаете, что я ничто.»
Он говорил, запинаясь, слабым и трагическим голосом, отрывистые фразы, бессвязные слова:
— …Женатые формально… я это знал, я это знал… формальность… наши условности…»
Она остановилась. Её полуколеблющаяся рука была возложена на её шею, как цветок на корсаж.
Она сказала:
«Вы мой муж, вы имеете право меня видеть.»
Он сделал едва уловимый жест… Она быстро продолжила:
«Нет… Нет, дело не в вашем праве, это я так хочу.»