Лилиан всегда боялась ночи. Ночь таит в себе приступы удушья, незримые руки-клещи, что норовят сдавить горло, неизбывный, непереносимый ужас одинокой смерти. В санатории она с наступлением темноты месяцами не выключала свет, лишь бы не оставаться один на один с мертвенной, холодно-искристой белизной снежных ландшафтов в полнолуние или гнетущей, самой бесцветной на свете, мертвенной серостью тех же снегов в безлунные ночи. Ночи в Париже были куда милосердней. Здесь в окне были река и собор, а тишину мостовой нарушали то нетвердые шаги пьяницы, то шуршание шин и рокот мотора проезжающего авто. Когда ей доставили первые платья, Лилиан не стала вешать их в шкаф, а развесила по всей комнате. Одно, бархатное, висело над изголовьем кровати, а рядом с ним вскоре присоседилось и серебристое, так что ночью, когда какой-то из прежних кошмаров накатом жути кидал ее в пропасть, куда она, давясь застрявшим в горле воплем ужаса, все падала, падала без конца, летя из бездонной тьмы в бездонную тьму, – вот тогда, вскинув руку, она могла нащупать платье и ухватиться за этот бархатный или за этот серебристый спасительный канат, а уж по нему худо-бедно выбраться из бесформенной, гибельной пустоты обратно в четыре стены своей комнаты, во время и пространство, в устойчивость, привычность и жизнь. Она поглаживала эти платья, лишь бы ощутить на ощупь приятную, знакомую ткань, вставала, бродила по комнате, часто нагишом, и ее наряды окружали ее, как надежные друзья, на плечиках они висели по стенам и на дверцах шкафа, а ее туфли, отливая золотистым, каштановым, черным блеском, выстроившись в ряд на комоде на своих высоких, изящных шпильках, напоминали воинство воздушных боттичеллиевых ангелов, ненадолго прилетевших сюда среди ночи помолиться на часовню Сант-Шапель, чтобы под утро снова воспарить и исчезнуть. «Только женщине дано знать, – думала она, – сколько утешения способна подарить малюсенькая шляпка». Сомнамбулой она расхаживала среди своих обновок, любовалась мерцанием парчи в лунном свете, примеряла кокетливый колпачок шляпки, пару туфель, иной раз и платье, в бледной лунной дорожке стояла перед зеркалом, пытливо вглядываясь в свое мерцающее отражение, в свое лицо, плечи, пока вроде еще не поникшие, груди, пока вроде бы ничуть не тронутые дряблостью, придирчиво изучая свои ноги, не подтачивают ли привычную ладную округлость ляжек и икр первые приметы недужной худобы. «Пока что нет, – думала она, – еще нет, и увлеченно продолжала свой безмолвный призрачный парад – другая пара туфель, а к ним теперь вот эта шляпка, которая вообще непонятно как держится на голове, ну и кое-что из немногих ее драгоценностей, посверкивающих в ночи ведьмовскими искорками, и загадочный силуэт в зеркале, – ответная улыбка, ответный вопрос, ответный взгляд, – словно там, в зазеркалье, ему известно гораздо больше, чем ей самой».