— Я не понял!.. Новикова что, не касается вставать, когда заходит начальник отряда?!
Однажды я не выдержал и рявкнул в ответ так, что у Грибанова чуть не слетела с башки фуражка:
— Я, блядь, в тюрьме, а не в армии!
— Ах, вот как...
Грибанов обвел барак выпученными глазами и рванул к выходу. На ходу, не оглядываясь, несколько раз повторил: «Ладно...будешь теперь как в армии... Ишь, еб твою мать, — он не в армии...»
Барак оглушительно замолчал. Такого себе позволить не мог никто. Точнее, администрация такого никому не позволяла. Это уже была война. Славка, сидящий на шконаре напротив, завертел головой и вымолвил:
— Ну вот... Наконец эти бляди засветились в открытую. Сейчас побежит, доложит Нижникову.
— Пускай докладывает.
— Что доложит — полбеды. Постановление суток на пять выпишет или ларька лишит. Захаровская работа, можно не сомневаться.
С этого дня моя лагерная жизнь начала круто меняться.
Первой проституткой оказался Лысый. Не успел Грибанов хлопнуть калиткой, он вырос в проходе как из-под земли:
— Отрядник сказал с завтрашнего дня поставить тебя на уборку жилой территории.
— Сейчас, разбежался. Передай ему, пусть сразу в карцер закрывает — убирать не буду.
— Мое дело — передать, — трусовато ответил Лысый, помялся и смылся.
Он врал, будто приказал Грибанов. Это была его «козья» инициатива.
Уборкой околобарачной территории по многолетней лагерной традиции занимались только петухи и самые захудалые черти. Пойти на уборку означало то же самое, что записаться в их ряды. Администрация использовала это для того, чтобы всегда иметь формальный повод для наказания — «отказ от благоустройства территории». Обычно пять суток карцера с выводом на работу. Кто-то после двух-трех раз ломался. Кому-то было все равно — лишь бы не били. Кто за пайку хлеба, кто за «боюсь», кто в погоне за призраком досрочного освобождения. Но прикоснувшись единожды к метле — попадаешь в другую касту, из которой обратного пути нет. Поэтому ни о каком «благоустройстве» ни для меня, ни для Славки с Медведем, ни для кого из окружавшей нас компании не могло быть и речи. Трюм — так трюм.
Но была весна. И потому, несмотря на все неурядицы, на душе было легко и не мрачно. Зиму пережили — год долой. А значит, сидеть, худо-бедно, на год меньше. Теплеет... На душе теплеет.
И как обычно, разговоры об амнистии.
В лагере только об этом и говорят, только в нее и верят, только на нее и надеются. Ради нее ведут себя согласно кодексу ИТУ. По крайней мере, стараются так себя вести. Проще говоря, подгоняют лагерную биографию под эту драгоценную, долгожданную, необходимую как воздух амнистию. Амнистия — вторая жизнь.
Мне же надеяться было не на что, а ждать ее — тем более. Поэтому, сидя на бревне с лопатой, растягивал вместе со Славкой и Медведем очередной перекур. Вокруг, разбившись по двое-трое, курила остальная часть бригады. Поодаль, на возвышении, сидел Мешенюк, постукивая веткой по голенищу.
— Так, хорош курить, пошли работать!
Народ нехотя зашевелился и побрел к лопатам, к носилкам, на ходу натягивая рукавицы и чертыхаясь. Нам со Славкой было предписано перетаскать кучу опилок и веток от эстакады на ровное место, для дальнейшей переброски в самосвал. В помощь был придан молчаливый, люто ненавидящий Захара, Мешенюка, лагерное начальство и всю советскую власть парень по кличке, как, собственно, и по национальности, Гуцул.
Интересно, что сел он тоже за лес — еще на воле где- то в Карпатах занимался его валкой, разделкой и торговлей. Так же, как и Славка, только на более кустарном уровне и практически в одиночку. Посадили его за хищение в особо крупных размерах на десять лет. По-русски говорил он с сильным карпатским акцентом, смешно, но очень искренне. Давно, в самом начале срока, по глупости Гуцул ляпнул кому-то, будто бы у него на воле в лесу закопана банка с тридцатью тысячами рублей на «черный день». Разумеется, все это тут же доложили Захару. С того дня Гуцул попал на жесткое «моренье» и весь разделочный сезон, в пятидесятиградусные морозы, простоял на дровах. Одному Богу известно, как выжил. Захар периодически проводил с ним беседы на тему отправки письма родственникам, дабы те банку откопали и Гуцула подогрели. Разумеется, и Захара бы не забыли. А коли не забыли, тогда и место потеплее нашлось, и на «пиздюлях поменьше бы крутился».
Гуцул был либо насмерть стоек, либо смертельно жаден. В существовании банки не признавался ни Захару, ни оперчасти. А потому на полном основании был приставлен к нам со Славкой третьим. Наши — носилки, его — лопата.
— Давай грузи шустрей, до вечера надо все очистить, — подгонял периодически Мешенюк.
— У-у-у, эгныда заморска, — бубнил под нос Гуцул, провожая его злым взглядом. Букву «г» он выговаривал на украинский манер, а вместо «и» говорил «ы». Получалось очень смешно. Мы со Славкой хихикали, Гуцул сохранял каменное выражение лица. Но человек он был добрый и даже душевный.
— Ну, расскажи Александру про банку с червонцами, — подначивал его Славка, — за что тебя Захар целый год морит?
— Та ну яво пыдора...
— Расскажи, расскажи, что он тебе предлагал?