Через эти заросшие дикие рвы и овраги я в свое время продирался с неизменным удовольствием и авантюризмом, добывал рябину, дикую черешню и дикую смородину – все эти лакомства. Однажды мне в глубокой угрюмой лощине, там, где дождевая вода иногда скапливалась во что-то вроде болотца, встретилась змея, черная как смоль, длинная, узкая, она не ползла и не петляла, но поднялась на дыбы от головы до половины туловища, невероятно быстро метнулась прочь, как будто не разбирая дороги, еще раз вздыбилась вертикально, элегантно изогнулась и нырнула под какой-то болотный лист размером с кровельную черепицу. Никакого раздвоенного языка я не увидел, но, с другой стороны, и никакой короны на блестящей угольной змеиной голове, или все-таки была корона: может быть, этот зверь, можно себе такое представить, петляя в здешних зарослях, стал местным величеством. Я потом много раз искал то место, надеясь на новую встречу, все напрасно. Отсюда я сделал (не вполне научный) вывод: змея никогда не встречается дважды в одном и том же месте.
Как всю эту овражную дичь вначале строительных работ корчевали и выравнивали, так что местами от оврага вообще не осталось и следа, я хорошо помнил. Но теперь мне даже нравилось, как и на станции в недрах земли, редкие, еще не поросшие деревьями травяные ковры вниз и вверх вдоль дороги, дренажные канавы с зарослями камыша, более или менее дикие ирисы по берегам, искусственно проложенные пешеходные дорожки, переходы через пути, похожие на застекленные террасы, наискось вверх над бывшим оврагом, там, где рельсы еще проходили в туннеле. Если я о чем и жалел, то это об укусе, о ее величестве тонкой черной взметнувшейся вверх змее в зарослях, и еще, наверное, без укуса, о дикой смородине. Как изменился ландшафт: тоже красиво. По-другому красиво.
Теперь, проезжая по лощине, можно было увидеть трех косуль, которые в этой саванне с ее кустарниками не особенно-то и прятались, а щипали себе мирно траву, паслось такое семейство, я так думаю не местное, бог уж знает откуда, из какой глуши их сюда занесло, на железную дорогу, тоже мне, безопасное место. И почудилось мне, на мгновение я обо всем забыл, будто я снова блуждаю в дебрях в поисках ужина, в поисках чего-то нового и небывалого, и не я один – все мы в этом трамвае.
В детстве я на все смотрел взглядом исследователя, куда бы ни вели меня какие угодно железнодорожные или иные пути, я равно изучал поблекшие листья и особенно песчинки под ногами, чудно́, а может, как раз и нет, и глядел на далекий горизонт, туда, через приморский пляж, в неопределенную свободу и будущее; вот такой же песок, подумалось мне, теперь скрипел на рельсах под колесами вагона – и мне этот звук нравился, когда же я через час с лишним пути вышел на конечной станции и наклонился над рельсами, мне в глаза сверкнула одна только первозданная сталь, без единого атома песка, хоть бы птичий пух прилип, и того нет.
Лишь на вершине плато, где жилые кварталы постепенно все больше и больше переходят в деловые, поезд, выйдя из туннеля и долго продвигаясь по дикой саванне, превратился в обычный уличный трамвай. И тут же по вагонам зазвучали объявления. Женский голос, из магнитофона или откуда-то еще, стал объявлять остановки, нараспев, как будто это были псалмы, особым тембром, так естественно, безыскусно, участливо, почти радушно и сердечно, как будто женщина обращалась лично ко мне. «Из-за женщины или из-за станции?» – «Из-за обеих». И вдруг я узнал голос. Женщина, которой он принадлежал, когда-то, давно это было, в моей жизни тоже стала мне врагом. (Не сразу, не с самого начала.) В те времена она была актрисой, играла все больше роли второго плана. (А были такие вообще? Ну, так или иначе, она была довольна и этим, находила эти свои маленькие выходы живительными и рассказывала о них иногда с воодушевлением и гордостью.)