Напротив, за других отомстить хотелось много раз, уже позже. И эти другие, редко или не редко, были все без исключения из моей семьи, со стороны матери, на самом деле оба ее брата, принудительно призванные в солдаты немецким рейхом, захватившим полмира, и отправленные в Россию, там и пали под пулями – «Да будет им чужая земля пухом!» – о которых она, их сестра, мне, подростку, снова и снова рассказывала с такой любовью, что я их воображал себе, как живых. А она рассказывала и рассказывала. Утром, вечером, ночью. И я думал все больше и крепче: месть! Только вот – кому мстить? Как отомстить тому, кто с самого начала для тебя недосягаем? А все равно: месть! И опять: как? Каким образом? Какими средствами? Кто будет расплачиваться и как? И разве карать должны не власти? Никаких властей, никаких чиновников! Пусть будет ведомство возмездия, и это буду я. И опять: чем сильнее импульс, тем сильнее и неуверенность.
Я никогда не рассчитывал, что это мое ведомство однажды на полном серьезе развернется. И когда от меня потребовалось – так я это ощутил – решительно действовать, все произошло ровно под противоположным знаком, нежели упоминалось ранее. Это сравнимо (нет, нет ничего «сравнимого») с тем, как однажды давно один-единственный раз я получил анонимное письмо с угрозой убить моего ребенка, если я не верну к жизни шесть миллионов евреев, убитых моими предками (это между строк). Об этом уже писано да будет сказано еще раз, как, впрочем, то одно, то другое в этой истории: несопоставимые вещи. Ничего не случилось, никакой мести тогда предпринято не было: я, с письмом в руке, мгновенно догадавшись, кто автор, не пошел тут же к нему с раскладным ножом в кармане, не было того, что свершилось в это конкретное утро. Но почему? Не знал этого тогда, не знаю и теперь. Что я знаю, так это вот что: и знать тут нечего. Никаких почему. Или тогда сработала чистая, если не пустая, механика, проще и легче было простить и отпустить, не лезть к автору письма, который ухмылялся мне из своей открытой двери, не сжимать в кармане нож всеми пятью или пятью сотнями впивающихся друг в друга пальцев. Только никаких упреков, уж точно никаких ссор и, господи упаси, наказаний! Наказание: ничего не знаю, моя хата с краю. Решиться отомстить – нечто совсем другое – это да, можно, вооружившись рассказами моей матери о ее братьях, да придадут они мне духа и мужества. А тут-то, в сущности, за что мстить?
Не всегда насилие существовало лишь в моем воображении. Было дело, грешен, и сам совершал, так, ни то ни се. Да, есть за мной пара поступков вполне насильственных, однако больше насилия было в моих словах, чаще и крепче. А если в словах, так уж в высказанных, не в написанных, я имею в виду, нигде никогда не опубликованных, не предназначенных для широкой общественности. Подобная писанина, надписи, записи, любое выкладывание слов на бумагу были для меня всегда табу.
Подобные акты насилия, устные, наверное, даже сильнее, чем физические, не поддаются никаким объяснениям или оправданиям, а между тем их тут же бросаются оправдывать, и порой даже весьма вескими аргументами. В течение моей жизни я все чаще видел эти всплески насилия, так что и правда хотелось убить, этот общественный, вроде как официальный и проистекающий из естественного права, этот – опять Гомер – обволакивающий, сам собою без принуждения льющийся литературный язык, короче говоря, газеты. Все-то они знают лучше других, во всем-то они правы, все-то они вам правильно растолкуют, до всего-то докопаются – до сути вещей, трудов и дней, оплетут, как змеи, своими строчками, опутают, подгонят под ответ, вывернут по-своему, а петлю-то и затянут, так что жертва их и защищаться не сможет, и нет для нее беды страшнее, а исправить уже ничего будет нельзя, вот эти-то газеты, мне так видится, и есть самое большое несчастье на земле – в этом сущность подобных источников информации.
При этом само по себе название профессии «журналист» мне не противно, они ведь тоже разные бывают, одного типа, второго, третьего, четвертого. А вот «Убить!» мне захотелось в тот раз, когда я в одной газетной статье, направленной специально против меня, так, между прочим, как воспоминание между делом, прочитал, что моя мать была одной из бывшей многомиллионной Дунайской монархии, для кого аншлюс обмельчавшей страны в Третий рейх был поводом для праздника. Моя мать ликовала, писали в статье, потому что она была сторонницей нацистов, членом партии. Одним только попутным замечанием не ограничились: на полосе, где была статья, поместили фотомонтаж с сильно увеличенным портретом моей тогда семнадцатилетней матери в толпе орущих хайль-или-что-там-еще на площади Героев или еще где-то.