«Красная стрела» мягко подошла к тупику. Остановилась. И народ потек через выход. Мы глядели во все глаза, боясь его пропустить, не заметить в потоке. Знали мы его только по портретам.
Появился он совершенно неожиданно. Будто специально, приехавшие расступились перед ним, уступая дорогу. Он шел с высоким, плечистым Шахмагоновым, но что удивительно, первого мы все заметили не гиганта Федора, а невысокого Шолохова.
Шел он уверенно, твердо ступая ногами, обутыми в сапоги. На нем пальто с серым барашковым воротником, такая же шапка серого каракуля. Идет подтянутый, зорко посматривая.
— Здравствуйте, Михаил Александрович! — сказал я ему. И тут же начал речь. Надо сказать, я никогда не отличался в умении произносить спичи, тосты и экспромты, особенно это свое неумение я почувствовал на этот раз. — Мы рады вас приветствовать в нашем городе... — Но тут, слава богу, и мое неумение и ненужность парадности почувствовал и Шолохов. У него в глазах мелькнула мудро-лукавая озорнинка, он улыбнулся и сказал:
— Не надо, родненький. Здравствуй! — и это сердечное «родненький» и обращение на «ты» сразу принесли такую необходимую человеческую простоту.
Надо бы, конечно, нам догадаться приготовить для него машину. Мы же этого не сделали. Серебровская побежала в допутатскую комнату, чтобы через нее добиться машину. Куда-то ушли Хватов с Шахмагоновым, наверно, искать такси. У нас была машина, редакционная, но влезть в нее пятерым, среди которых был еще и такой, как Шахмагонов, было мудрено.
Мы с Шолоховым стояли в ожидании у правых ворот вокзала. Я не люблю задавать праздных вопросов, вроде того, как доехали, как ваше самочувствие и т. д. Тут и так все ясно, — доехал хорошо, самочувствие, судя по всему, неплохое... Говорить же о чем-то более значительном как-то в голову не приходит. Помалкиваю, только изредка подаю голос, — где они, чего запропали? И нахожусь целиком во власти единственной мысли, что вот рядом со мной стоит Шолохов, великий писатель, такой обыкновенный на вид и в то же время человек исключительной судьбы. И где-то краешком мозга думаю, что это же почти невероятно, что вот я стою с ним рядом. Молчу. Хотя надо бы что-то говорить, спрашивать, как-то проявлять себя. Молчит и Шолохов. Посматривает на площадь, на небо. Так и помалкиваем.
Но вот, наконец-то, со страшно озабоченным лицом бежит Серебровская, — машины нет. Подходят Хватов и Шахмагонов — на стоянке такси громадная очередь. И нам остается единственное — влезть всем в нашу машину.
Решили так: Михаил Александрович рядом с шофером мы все — позади. Но он не согласен.
— Я не позволю притеснять женщину. Попрошу вас сюда, — сказал он Серебровской и указал на переднее сиденье. — А мы уж тут.
Так как и Хватов и я, не говоря уж о Федоре, были довольно крупноваты, то нам пришлось занять все сиденье, а Михаилу Александровичу усесться на мои и хватовские колени.
Шофер, потрясенный тем, что везет Шолохова, погнал машину по Невскому с такой скоростью, что даже ко всему привыкший Шолохов и то подивился. Результатом такой мастерской езды было то, что Николай, так звали шофора, чуть было не переехал на Дон, в Вешенскую, к Михаилу Александровичу, настолько энергично уговаривал его Шолохов.
В «Европейской» гостинице был заказан люкс. Тут уж мы никак не осрамились.
Он вошел. Обнажил голову, опустил ее и тихо сказал: «Отпели мои соловьи...» И сказано это было с такой внутренней болью, что несколько минут мы были не в состоянии что-либо ему ответить. Ведь почти четверть века шла работа над «Поднятой целиной», в годы войны уже написанная вторая книга была уничтожена в Вешенской фашистскими бомбардировщиками вместе с домом писателя. Погибла мать Михаила Александровича. Потребовалось колоссальное напряжение воли, чтобы восстановить то, что уже однажды отпылало в писательском сердце... Какие же тут могут быть поздравления. Давыдов, Нагульнов — да, эти люди уже и для нас-то стали близкими, давними знакомцами, так какими же они должны быть для того, кто их создал, пустил в жизнь! А мы тогда еще и того не знали, что и Давыдов и Нагульнов погибают в конце романа... Отпели донские соловьи.
Михаил Александрович прост, и, думается мне, чем проще у него в гостях люди, тем еще больше проще он сам. Он любит шутку, и смех не утихал за нашим столом; но нет-нет да как бы между прочим и спросит, что главным мы считаем в своей журнальной работе, идет ли к нам литературная молодежь, как мы ее принимаем, есть ли талантливые. Спросит не так, в лоб, как это написано здесь, а по-своему, по-шолоховски, как бы между делом.
— Это хорошо, что вы открываете новые имена, только чтоб никаких скидок на молодость. Литература не бывает маленькой... — сказал и уже к этой теме больше не возвращался. И вообще я заметил: не любит он возвращаться к тому, что однажды, хотя бы и год назад, было обговорено.