Эрбо не был похож ни на кого из моих друзей; у тех в лицах было столько разума, что они производили впечатление бесплотных. В облике Жака, по правде сказать, не было ничего эфирного, но буржуазный глянец скрывал сильную чувственность. Лицо Эрбо невозможно было свести к какому-либо символу; выступающая вперед челюсть, широкая улыбка влажных губ, голубого цвета радужная оболочка глаз покрыта блестящей роговицей; тело, кости, кожа — внушительные и самодостаточные. Сверх того, Эрбо был статен. Среди зеленеющих деревьев он говорил мне, что ненавидит смерть и никогда не согласится ни на болезнь, ни на старость. С какой гордостью он ощущал в своих жилах молодую кровь! Я смотрела, как он большими шагами ходит по саду, со слегка расхлябанной грацией в движениях, я смотрела на его уши, прозрачные на солнце, словно розовый сахар, и понимала, что рядом со мной не ангел, а сын человеческий. Я устала от бестелесности, я радовалась, что он обращается со мной как с земным существом, — раньше так вела себя только Стефа. Ее симпатия адресовалась не моей душе; она не подсчитывала моих достоинств; непосредственная и бескорыстная, она принимала меня всю целиком. Другие разговаривали со мной почтительно или, по меньшей мере, степенно, держась на расстоянии. Эрбо смеялся мне в лицо, брал меня за запястье, грозил пальцем и восклицал: «Бедная моя подружка!»; он делал по поводу моей персоны кучу маленьких замечаний, любезных или насмешливых, всегда неожиданных.
Что касается философии, то тут он меня не поразил. Я несколько сумбурно записала: «Я в восторге от его способности иметь на все свою собственную теорию. Быть может, это происходит оттого, что он не очень-то сведущ в философии. Он мне безумно нравится». В самом деле, ему не хватало философской строгости рассуждений, но для меня гораздо важнее было то, что он открывал передо мной пути, на которые
Эта новая дружба усиливала во мне радость наступившей весны. Одна весна в году, говорила я себе, одна молодость у человека — нельзя ничего упускать на заре своей жизни. Я заканчивала писать диплом, читала книги о Канте, но основная работа была уже сделана, и я была уверена, что удачно, — от предвкушаемого успеха у меня еще больше кружилась голова. Я проводила с сестрой веселые вечера в «Бобино», «Лапен Ажиль»{269}, «Каво-де-ла-Боле»{270}, где она делала наброски. С Зазой побывала на фестивале Лейтона и Джонсона{271} в зале «Плейель», с Рисманом посмотрела выставку Утрилло; я аплодировала Валентине Тесье{272} в «Жане с Луны»{273}. Я с восхищением прочла «Люсьена Левена»{274} и с любопытством —»Manhattan Transfer»{275}, который, по-моему, слишком отдавал фальшью. Я грелась на солнышке в Люксембурге, смотрела по вечерам на черные воды Сены, внимательная к огонькам, чуткая к запахам, к собственному сердцу, — и задыхалась от счастья.
Как-то вечером, в конце апреля, я встретилась с сестрой и Жеже на площади Сен-Мишель; выпив по коктейлю и послушав пластинки с записями джаза в «Бато Ивр»{276}, недавно открывшемся местном баре, мы пошли на Монпарнас. Светящаяся голубизна неоновых вывесок напоминала мне садовые вьюнки моего детства. В «Жокее» знакомые лица улыбались мне, и в который уже раз от звуков саксофона у меня слегка защемило сердце. Я увидела Рике. Мы разговорились: о «Жане с Луны» и, как всегда, о дружбе, о любви. Мне вдруг сделалось скучно; какая разница между ним и Эрбо! Он вынул из кармана письмо, и я смутно различила почерк Жака. «Жак меняется, — сказал он мне, — мужает. В Париж он вернется не раньше середины августа». И порывисто добавил: «Лет через десять он сотворит что-нибудь небывалое». Я замерла. У меня будто сердце остановилось.