В одно из воскресений пришла телеграмма, извещавшая о смерти деда. Стало ясно: мое прошлое рушится. Бродя в Булонском лесу с Зазой или одна по Парижу, я ощущала в сердце пустоту. На следующий день, после полудня, я сидела на залитой солнцем террасе Люксембургского сада, читала «Мою жизнь» Айседоры Дункан и грезила о своей. Моя не будет ни скандальной, ни даже яркой. Я желала для себя только любви, возможности писать хорошие книги, иметь детей, «которых они научат мыслить и ценить поэзию, и друзей, чтобы было кому эти книги посвящать». Мужу я отводила незначительную роль. Все еще наделяя его чертами Жака, я стремилась дружбой возместить то, чего мне недоставало и что я больше не хотела от себя скрывать. В этой будущей жизни, приближение которой я уже чувствовала, главным оставалась литература. Я правильно поступила, что не стала писать в юном возрасте книгу отчаяния, — сейчас я хотела сказать и о трагичности жизни, и вместе с тем о ее красоте. Размышляя таким образом, я увидела Эрбо, огибавшего фонтан в компании с Сартром; он заметил меня, но виду не подал. Вот загадка и ложь дневников: я не упомянула об этом случае, хотя он оставил у меня неприятное впечатление. Мне было обидно, что Эрбо отрекся от нашей дружбы, я испытала ненавистное мне чувство отверженности.
В Мериньяке собралась вся семья. Наверное, из-за царившей там суеты ни бренные останки деда, ни дом, ни парк не растрогали меня. В тринадцать лет я плакала, предвидя, что когда-нибудь Мериньяк перестанет быть моим домом. Все кончено: владение принадлежало теперь моей тете, кузенам, в этом году я приеду уже как гостья, а скоро и вовсе перестану приезжать; но у меня не вырвалось ни вздоха сожаления. Детство, отрочество, звездное небо и коровы, бьющие копытами в двери хлева, — все это осталось далеко позади. Я была готова к чему-то новому; ожидание было так сильно, что заглушало сожаления.
В Париж я вернулась облаченная в траур, мою шляпку окутывал черный гренадин. Но каштаны стояли в цвету, гудрон плавился под ногами, сквозь платье я ощущала ласковое жжение солнца. Мы с сестрой и Жеже прогуливались по эспланаде перед Домом Инвалидов, жуя нугу, от которой у нас слипались пальцы. Потом девочки встретили товарища по институту, он повел нас в свою мастерскую — слушать пластинки и пить портвейн. Сколько удовольствий сразу! Каждый день что-нибудь приносил мне: запах картин в Салоне Тюильри; Дамию в «Эропеен», которую я ходила слушать с Малле; прогулки с Зазой, с Лизой; синеву лета, солнце. В своей тетради я испещряла целые страницы: они бесконечно повествовали о моей радости.
В Националке я встретила Клеро. Он выразил мне соболезнования и поинтересовался моим сердечным настроем, глаза у него при этом блестели. Его вопрос подействовал мне на нервы, но я сама была виновата: слишком много болтала. Клеро дал мне отпечатанный на машинке небольшой роман, где во всех подробностях описал свои ссоры с невестой. Как может образованный юноша, слывущий человеком умным, тратить время на то, чтобы бесцветными фразами рассказывать такие банальные истории? Я не стала скрывать, что считаю его малоодаренным в литературе. Кажется, он не обиделся. Будучи большим другом Праделя, которого очень любили мои родители, он однажды вечером тоже пришел к нам на обед и чрезвычайно понравился моему отцу.
Эрбо я вновь увидела спустя неделю после своего возвращения, в коридоре Сорбонны. Одетый в светло-бежевый летний костюм, он сидел рядом с Сартром на подоконнике. Неторопливым, мягким движением он протянул мне руку и с любопытством взглянул на мое черное платье. На лекции я села вместе с Лизой, а они — немного позади нас. На следующий день в Националке он сказал мне, что его Симона де Бовуар встревожило мое отсутствие: «Я предположил, что вы за городом, а вчера увидел вас в трауре». Мне было приятно, что он думал обо мне, и уж совсем меня обрадовал его намек на нашу случайную встречу в Люксембургском саду: он бы хотел познакомить меня с Сартром, «но, — сказал он, — хоть мне и претит бесконечное обдумывание каждого шага, как это делает Клеро, я бы не позволил себе беспокоить вас, когда вы в раздумье». Он передал мне от Сартра сделанный специально для меня рисунок: «Лейбниц в купальне с монадами».