— Денег я твоих не возьму, Митя. Мне нужно итти домой, старик ждет. Мне как-то и сказать тебе больше нечего!
— Нет, ты сядь, сядь… — повелительно сказал он, усаживая ее на прежнее место. — Ты не подумай, что я лгу. Я все про него узнал, про Николку твоего. Должен я знать, за кого моя сестра гибнуть станет… единородная моя! — прибавил он в озлоблении. — Он вор, Танюшка, но вор с замыслами: такие всего опасней. Он деньги копит, золото, камни. Безбандерольные товары, укрывательства… — мелочно вычитывал он. — У меня сердце останавливается, едва помыслю о нем. Видно, всей природы не прокалить. После прокалки еще живучей плесень. (— Перчатка трещала в митькиных руках, перекручиваемая в жгут. —) Прости, сестра, у меня голова плохо работает: всю ночь не спал. — Он обвел мутными глазами цирк, не узнавая места.
— Пьешь, что ли?
— Нет… совсем не пью. Денег-то не возьмешь?
— Какой ты власти надо мной ищешь, Митя?
— Какой власти! — испугался он. — Счастья тебе хочу.
— Второй и последний раз говорю: мы сами найдем себе счастье. Ты за нас не бойся. Ты сам оглянись на тень свою…
Репетиционные часы оканчивались. Зимний день меркнул, не успев расцвести. Купол цирка расширился и помрачнел: страшны большие пространства, когда свет не в силах побороть ночи. Пропитанный опасностями и восторгами, он снова раскрывал свою ненасытимую пасть.
— Сестра, — шептал Митька, а та кутала ноги плащом, пряча их от митькина блуждающего взгляда. — Человечеству пастух нужен. Эх, у Доньки песни есть:
Замечательные слова, запомни. Железным ярмом опоясать ему шею и вывесть к свету. Я тут летом на мужика нагляделся: ему тоже вселюбящий отец нужен, но в полном урядницком облачении. Ведь он еще пятьсот лет без движения пролежит — руда, и какая руда!
— И пролежит, пока из нее перочинных ножичков не наделают, — враждебно вставила Таня.
— А без настоящего чабана перережутся, омерзеют, морды подымут к небу и заревут о боге: мрак идет. Обветшала человеческая порода: все зерно выколочено из снопа. Сжечь надо сноп, сестра, и нового ждать.
— Вот Николка тоже новый!
— Спорынья!.. — захохотал Митька, тиская руку сестры на малиновом барьере ложи. — Помнишь, на колосе черные такие рогульки? Выжжем спорынью, сестренка. У меня и план есть!
— Довольно, Митя: мне еще сегодня выступать… ты приходи в другой раз. — Она решительно встала, ведя отношения хотя бы и на разрыв. — Ты мне сегодня тягостен… как этот Чикилев. И ты суетлив стал, как он. — Не прощаясь, она вышла из ложи.
— И все-таки от всего хорошего, что еще осталось во мне,
Таня не останавливала его. Недвижимо глядела она в черноту пустого цирка, куда уходила его уродливая и ступенчатая тень. Гнев сделал Таню почти прекрасною; на плече, откуда полусполз плащ, слабо сверкали блестки, а светлые волосы ее, распушась, походили на сияние. Сама дева-воительница позавидовала бы прямоте ее стана и нахмуренных бровей.
«Зачем он приходил и навязывал нечистые свои деньги? Зачем заискивал и был так жалок, несмотря на многожелезное свое звучание?»
Служитель в подтяжках и с лестницей на плече пробежал мимо, задев Таню потным ветром своего движения. Таня медленно обернулась к Пугелю, сидевшему на приступочке и не смевшему прервать ее волнительного раздумья.
XVII
В своей пятой главе Фирсов прямо указывал на