— Нет, тут не до пива! Ты воскрешать, что ли, хотел меня? — злостно нападал Толя, уставляясь в бирюзовое колечко на митькином пальце. — Она, действительно, идет... иде-ет! Цветы сыплет, а глаза — как два солнца… поэзия. Вот почему я сочинителей не терплю! А пятка у ней тяжелая? а глаз в пятке нет? который под пятку ей попал, имеет он право извиваться?.. больно ему или нет? Вот и музыка заиграла, чтоб не слышно было крику моего… — Он в самом деле почти кричал, но Митька не имел силы остановить его. — Орру, и никто не слышит!! — Он вдруг расхохотался с нарочито глупым видом. — Этто ж хоххот! Анатолий Араратский кается и получает плюхи за два каленых яйца и кружку пива. Ты дешево меня купил, если только ты спекулянт или сочинитель!..
— Зачем ты таракана раздавил? — брюзгливо спросил Митька, устав от этой громады мяса.
— Гаддина, а я — царь природы! — с до-нельзя набитыми щеками прогудел Толя. Теперь он спешил есть выставленные яйца, и потому, что ел их недочищенными от скорлупы, во рту у него хрустело и хлюпало. — Чоррт, и у Толи есть пятка. А, кроме того, в будущем веке не должно быть ни гадов, ни спекулянтов на людском мясе, постигаешь? Все будет цвесть и блистать, как… отчищенная ручка, хха! Люди будут смирные, благонадежные… — Он нарочно дразнил Митьку за недавнее, и тот понимал это. — Гадина показывает неустройство жизни. Гадина есть кукиш обновленному человеку… следует прокипятить мир и человека. Пор-ра, наконец, пере-плани-иро-вать вселенную. Это же хоххот, дружок: сиянье коллективного разума… розы и тюльпаны… и вдруг тарракан!!
— Ну, а ежели человек..? — покусывал губы Митька.
— Это ты про меня? — приподнял Толя бронь (— и, выплюнув недоеденное яйцо в горстку, бросил под стол. — Сыт! — заметил он при этом.)
— Нет, я вообще… про дрянь, — уклонился Митька, странно играя.
— А!.. Тогда под ноготь его, — сконфузился Толя, поймав себя на противоречии. — А все-таки под пяткой очень… как его? болезненно.
— Ну, а ты… мог бы
— Кого… тебя? — ехидно прищурился Толя, весь багровый.
— Я и говорю тебе: гадину… человеческих размеров.
— Значит, ты про меня? — упирался Толя.
— Нет, про другого.
— Хо!.. да с полным удовольствием и сознанием дела! — Он бухнул это без размышлений о последствиях сказанного слова. — Долг Араратского Анатолия вытравлять в жизни всякую мерзость… Когда я сам осознаю себя, я вытравлю из бытия Анатолия Малышкина!
…Тут пятнистый Алексей сообщил, что приспело время закрытия пивной. Митька расплатился и, еще раз взглянув на Толю, дожиравшего воблу, вышел на улицу. Там его подхватил ветер и помчал в ночную трущобу. (Чрезвычайно сильный ветер случился в ту ночь, и Фирсов записал про него: «было так, точно, ополоумев, пытался он обогнать самого себя».)
К рассвету буря стихла, и тотчас повалил снег. Утром извозчики выехали на санях, а улица слепила непривычный глаз. Когда в то утро Митька ехал к сестре в цирк, он, свесив руку из саней, черпал ладонью снег, такой чистый, веселый, почти смеющийся.
XVI
Таня согласилась дать несколько гастролей в Москве перед отъездом за границу. Поездка начиналась в ноябре, а покуда Вельтон усердно тренировалась, проводя по нескольку часов в день в холодном, пустом цирке. Круглый купол, полуосвещенный единственным юпитером и сизоватыми просветами выходов, казался днем в особенности бесформенным и огромным. Голоса рваными клочьями носились в цирковом полумраке, падали, уничтожались друг о друга и шорохами возрождались по углам. Докончив упражнение с абфалем, Таня села на трапеции и, свесив ноги, глянула вниз.
Бельгийские прыгуны молча тренировались на арене, изредка взбодряя себя смутными гортанными восклицаниями. Несколько служителей выметали из лож обрывки бумаги, остатки фруктов, пыль, сор и как будто самый след чужого вчерашнею присутствия. Гулко и сыто проржала застоявшаяся лошадь. Кто-то где-то что-то уронил. Униформист с засученными рукавами прокричал в неизвестность:
— Семен Иваныч, грабли!..
Таня приподнялась и опустилась несколько раз на трапеции, пробуя крепость тросов и мускулов. Все было благополучно. Потом она снова сидела…
Странная улыбка покоилась на ее лице. Она думала о том чуде, которое свершится нынче вечером, когда стены электрического света отрежут отступление ей, и тысячи глаз с тревожной и сладкой тоской вопьются в одну точку, ее тело, обреченное превозмочь само себя. Теперь уже не устрашали ее последствия славы, и мысль о николкиной помощи не сопровождала ее на