Ненадежный лоск внешнего приличия, который старалась ему придать Таня (— немало потрудился и Фирсов во славу идейки о необходимости «восприятия старой культуры восходящим поколением» —), сполз с Николки бесследно, как позолота с чугуна, а осталось лишь — гармошка, испуганная коптилка на полу да волосатая обнаженная грудь мужика. Он еле покосился на вошедшую и продолжал петь еще дерзче и как-то разлюлималинистей.
— Николушка, что с тобой? — вторично окликнула его Таня.
— Внутренность моя упорствует! — бросил он сипло, не отрывая пальцев от гармони, дышавшей во весь мах расписной своей груди.
Тогда она села рядом и рассказала про сделанное ей предложение от европейских цирков. Мангольф, прославленный импрессарио, пророчил ее гастролям великий успех и намекал, что, вернувшись из турнэ, Таня будет иметь реальные возможности навсегда отдалиться от цирка. «Das wind ihr Schwanengesang!» — снисходительно твердил он, вычеркивая сигарой по воздуху многоубедительные нули вознаграждения. (На танин отказ он взирал как на некую русскую странноватинку, излечимую самым легчайшим нажимом разума. Даже не будучи человековидцем, он не особенно опечалился таниным отказом, а просто лишний раз помянул чистую прибыль от этого гезанга и дал номер телефона гостиницы, где он остановился на неделю.)
— Я, поднимаясь к тебе, решила согласиться. Я снова уверовала в себя: должно быть, выздоровела. — Она, казалось, заискивала в его согласии. Он продолжал играть, но что-то медленное, только для сокрытия своего смущения оборотом дел. — Как ты посоветуешь мне, Николушка?
Он упорно глядел куда-то в пол и молчал. Он не ценил труда, который был ему непонятен и к которому был неспособен сам; лодырей он ненавидел великой ненавистью мужика. (Фирсова он почитал тоже жуликом и уважал его, именно как мужик, за
— Посмотри, клоп ползет, — указал он пальцем на пол. — Сейчас тебя есть будет!
— Пускай его… — поняла она его прозрачную уловку. — Соглашаться, Николушка?
— Откажись, — сумрачно буркнул он, но она поняла, что все его существо страстно вопило как раз об обратном. Он заиграл веселое и приятное, само собою бегущее из-под пальцев.
— Николушка, деньги-то какие дают! — пристально всматриваясь в Николку, сказала она и вот увидела, как густо покраснел он сквозь грубый загар кожи. Прижатый к стенке, уличенный, он заметался и, чтоб спрятать себя, с лицемерной нежностью купца привлек к себе Таню. Молчанием своим он признавался во всем и молил о снисхождении.
Ей было весело наблюдать его сконфуженную совесть, потому что решение давно созрело в ней. Впервые ей было хорошо и беззаботно в низкой этой конуре с толстыми, полукруглыми стенами. При трагически жалком огне коптилки свершилось неторжественное вступление Тани во вторую половину жизни. Опять ее потянуло в обширный круглый дом, с тысячами зрителей и залитый светом: дом, для которого и родилась. Призывал покинутый дом, и вот уже не было сил противиться возникшему среди ночи зову.
XII
Записная тетрадь сочинителя Фирсова имела страниц до сорока и была сильно испакощена грязными прикосновениями, очевидно, нарочными: тем сладостнее было сочинителю выцарапывать из путанного хаоса повседневных заметок стройное, живое тело будущего произведения. Первые две страницы были заняты планами, причем все тут было под номерками и, несмотря на внешнюю беспорядочность, обстояло крайне благополучно. С третьей же страницы начинался ералаш, малопонятный для непосвященного. Сперва шли стишки:
(Речь идет о поэте-дураке, не участвующем в повести. Кстати, отсутствие в повести дураков было впоследствии отмечено критикой. «Дайте читателю посмеяться и почувствовать себя хоть на минуту выше вашего героя; он вам за это многое простит», — буквально так сетовал один на отсутствие в книге веселой развлекательности.)
«Жизнь везде одна и та же: разница между
Надпись на стене в уборной, когда Донька и Санька уговаривают друг друга перед правилкой: «Гринька Тузов живет с тещей».
«Пчхов мне сказал: «…а, может, свет уже не для человеков стоит, а для некоторых птиц и зверей, еще не осквернившихся». (Чем, мыслью, что ли? Вот упрямый путаник! Потом сказал на вопрос мой, что ж будет тогда, когда человечество достигнет всего, что поставлено в мечте его. Ибо гнусен овладевший мечтой своею.) Всегда в мире борются Люципир и Бользызуб (— так и сказал!), а третьего давно уже нету. Когда поборет один другого, тотчас раздробится победитель пополам, и сызнова половинки станут грызться. И так всегда. — «До конца что ли?» — спрашиваю. — «Нет, — отвечает, — но до горького познания!»
(Брошено незаконченным, и нарисована рыба с раскрытой пастью, похожая на кошелек, а на рыбе три буквы, старательно замазанные чернилами. Сущая сочинительская неразбериха!)