Я ответствую, что он ходил по роще с волчьей ловкостью и вскоре нашел себе товарищей, которых не приводил ко мне в лачугу. Они поселились в башне, именуемой Гнездом, так как была она воздвигнута среди скал, где обитали хищные птицы. По слухам, давным-давно эта башня принадлежала некому герцогу, но после его смерти пришла в упадок и, сколько я себя помню, напоминала скорее истлевший череп, нежели человеческое жилище. Однако Лупе она нравилась по неизвестной мне причине, и, окончательно придя в себя, именно оттуда он стал выводить своих людей на тракт грабить путников и нападать на торговцев. Это доказывает, что в нем не могло биться сердце моего Одона, человека кроткого и великодушного, чего не изменила бы ни казнь, ни костер. Поэтому поверьте, единственное, в чем я виновата, – это в проявлении милосердия. Я спасла мерзавца и понесла за это заслуженное наказание, когда побоями и угрозами он заставил меня стать его сообщницей по бесчестию, отвозить на рынок награбленное добро и продавать его надежным торговцам.
Признаюсь, этот самый Лупе купил мне тележку и осла для перевозки добычи, а вдобавок приставил ко мне младшего из своих сотоварищей, которого я выдавала за своего полоумного сына. Но на самом же деле он следил за мной, чтобы я не выдала главаря. Так я оказалась в полной власти разбойников.
Я ответствую далее, что вскоре вся окрестность наполнилась плачем и ужасом, ибо с тех пор, как Лупе с подельниками поселился в башне Гнезда, мы все жили будто среди стаи волков. Лупе еще больше подогревал всеобщий страх, облачая сотоварищей в волчьи шкуры, которыми они покрывали спины и надевали на головы вместо капюшонов. Отсюда, вероятно, появился слух о скоплении зверей, обтянутых волчьими шкурами и убивающих кого попало, в том числе почтенных вельмож, монахов и прелатов. Но знайте, синьор, что это были не демоны в волчьих шкурах, а Лупе с шайкой подобных себе разбойников, убийц и нечестивцев. И неверно, что из всей добычи они больше всего ценили вермилион и именно его искали в тюках, саквояжах и сундуках для путешественников. Да, признаюсь, чуть ниже Нидо пролегала тропа, по которой повозки из Интестини шли на юг, ко двору герцога. Но я сомневаюсь, что Лупе сосредоточился на них, ибо, в отличие от золота, драгоценностей и дорогих тканей, сей кровавый пот Интестини он не смог бы продать купцам, пусть и самым жадным. Как вы сами хорошо знаете, вермилион принадлежит исключительно герцогу, и если кто-то украдет его, то будет казнен, как казнят отцеубийц и содомитов.
Что же касается наказания для похитителей вермилиона, то я объясняю, что и в Интестини, и в низинах виновных закапывают живьем в землю и побивают камнями. Помню, когда я была ребенком, стражники пристава схватили одного из вермилиан, молодого парня, только начавшего спускаться в подземелья. Он пытался сбежать с дочерью пастуха. У беглецов нашли два мешочка украденной руды, один – у парня, другой – в узелке девушки; их обоих осудили на смерть, но ему в Ла Гола даровали милосердную смерть вермилианина, ее же привязали к столбу, вкопанному глубоко в землю, и закидали землей, так что торчала только голова. Потом все жители деревни, особенно мы, дети, бросали в эту неподвижную голову камни, так что она быстро потеряла человеческий облик. Помню также, как потом отец девушки сидел на пограничном камне деревни и плакал, потому что ему не разрешили выкопать труп и похоронить, пока не пройдет три дня и не исполнится наказание. В следующую ночь он перебил всех своих овец и бросил их туши в колодцы на полях, о чем мы узнали значительно позже его ухода, когда наши животные начали падать одно за другим от отравленной воды. Помните, синьор, какая участь ждет похитителей вермилиона, и будьте уверены, что, возжелай Лупе его больше всего остального, он с величайшим трудом нашел бы сообщников и торговцев, желающих выложить ему деньги за похищенную руду. А кроме того, приписывая Лупе участие в интригах и заговорах, вы наделяете его мыслями и желаниями, которых у него не было. Он был всего лишь охотником, который со сменой хозяина сменил и вид выслеживаемой и истребляемой дичи. Однако охота по-прежнему оставалась его стихией, и он не желал ничего более того.