– М-м-м-м-м, – протянула я, когда официант ушел. Огастус улыбнулся уголком рта, глядя на канал в одну сторону, а я рассматривала его в другую. Смотреть было на что, поэтому молчание не казалось неловким, но мне хотелось, чтобы все было идеально. Все и так шло как нельзя лучше, но мне казалось, что этот Амстердам взят из моего воображения. Я не могла отделаться от мысли, что ужин, как и вся поездка, не более чем раковый бонус. Я хотела, чтобы мы сидели и болтали, непринужденно шутя, будто дома на диване, но в глубине души царило напряжение.
– Этот костюм у меня не для печальных оказий, – напомнил Огастус спустя некоторое время. – Когда я узнал, что болен, – ну, когда мне сказали, что у меня восемьдесят пять шансов из ста… Шансы, конечно, высокие, но мне все казалось, что это русская рулетка. Меня ожидали полгода или год ада, предстояло потерять ногу, и в результате все это могло еще и не помочь?!
– Знаю, – поддержала я, хотя на самом деле не знала. Я сразу попала в терминальную стадию; мое лечение заключалось в продлении жизни, а не излечении рака. Фаланксифор внес в мою историю болезни долю неоднозначности, но моя личная история отличалась от Гасовой: мой эпилог был написан одновременно с диагнозом. Огастус, как большинство перенесших рак, жил с неопределенностью.
– Да, – сказал он. – Меня обуяло острое желание подготовиться. Мы купили участок на Краун-Хилл – я целый день ходил с отцом и выбирал место. Я распланировал свои похороны до мелочей, а перед самой операцией попросил у родителей разрешения купить дорогой хороший костюм – вдруг мне все-таки кранты. Но мне так и не представилось случая его надеть… До сегодняшнего вечера.
– Стало быть, это твой смертный костюм.
– Да. У тебя разве не приготовлено платья на этот случай?
– А как же, – сказала я. – Покупала с расчетом надеть на пятнадцатилетие. Но на свидания я в нем не хожу.
У него загорелись глаза.
– Так у нас свидание?
Я опустила глаза, вдруг смутившись.
– Не торопи события.
Мы наелись до отвала, но десерт, вкуснейший густой крем, обложенный ломтиками маракуйи, был слишком хорош, чтобы не попробовать, и мы сидели над тарелочками, стараясь снова проголодаться. Солнце напоминало шалуна, отказывающегося укладываться спать: в полдевятого было еще светло.
Огастус вдруг ни с того ни с сего спросил:
– Ты веришь в жизнь после жизни?
– Я считаю вечность некорректной концепцией, – ответила я.
– Ты сама некорректная концепция, – самодовольно заметил он.
– Знаю. Поэтому меня и изъяли из круговорота жизни.
– Не смешно, – заявил Гас, глядя на улицу. На велосипеде проехали две девушки, одна сидела боком над задним колесом.
– Да брось ты, – отмахнулась я. – Я пошутила.
– Мысль о том, что тебя изъяли из круговорота жизни, меня не веселит, – сказал он. – Вот ответь мне серьезно: жизнь после жизни?
– Не верю, – ответила я, но тут же поправилась: – Хотя решительного «нет» не скажу. А ты?
– А я верю, – сказал он уверенно. – Целиком и полностью. Не в рай, где можно ездить на единорогах, играть на арфах и жить на облаке, но в Нечто с большой буквы «н». И всегда верил.
– Правда? – удивилась я. Вера в рай у меня всегда ассоциировалась с некой умственной незадействованностью, а Гас дураком не был.
– Да, – произнес он тихо. – Я верю в строку из «Царского недуга»: «Восходящее солнце слишком ярко для ее угасающих глаз». Под восходящим солнцем я разумею Бога, чей свет невыносимо ярок, а глаза Анны угасают, а не мертвеют. Я не верю, что мы возвращаемся, чтобы преследовать или утешать живых, но думаю, что с нами обязательно что-то происходит дальше.
– Но ты боишься забвения.
– Конечно. Я боюсь земного забвения. Не подумай, что я копирую своих родителей, но я верю, что у людей есть души, и верю в сохранение душ. Страх забвения – это нечто иное, это опасение, что я не смогу дать ничего в обмен на свою жизнь. Если не довелось прожить в служении высшему добру, можно по крайней мере послужить ему смертью, понимаешь? А я боюсь, что не смогу ни прожить, ни умереть ради чего-то важного.
Я только головой покачала.
– Что? – спросил он.
– Ты просто одержим идеей геройски за что-нибудь помереть и оставить доказательства своего героизма. Это даже как-то странно.
– Каждый хочет прожить необыкновенную жизнь!
– Не каждый, – сказала я, не в силах скрыть раздражение.
– Ты рассердилась?
– Просто… – начала я и не смогла договорить. – Просто… – снова сказала я. На столе мигал огонек свечи. – С твоей стороны просто гадко говорить, что важны только те жизни, которые прожиты и отданы ради великой цели. Низко говорить такое мне.
Чувствуя себя маленькой девочкой, я сунула в рот полную ложку крема, чтобы показать, что мне все равно и вообще…
– Прости, – извинился он. – Я не это имел в виду. Я говорил только о себе.
– И говорил, и думал! – Я была слишком напичкана едой и не решилась продолжить фразу. Я испугалась, что меня вырвет – меня часто рвет после еды (не булимия, всего лишь рак). Я пододвинула тарелку с десертом Гасу, но он покачал головой.