Я сказала: конечно! Я читала длинную поэму «Вой» Аллена Гинсберга, заданную нам по поэзии, а Гас перечитывал «Царский недуг».
Через некоторое время он спросил:
– Ну что, читать можно?
– Стихи? – переспросила я.
– Да.
– Можно, хорошая вещь. Герои этой поэмы принимают больше лекарств, чем я. А как «Царский недуг»?
– По-прежнему идеален, – ответил он. – Почитай мне.
– Эти стихи не годятся для чтения вслух, когда сидишь рядом со спящей матерью. В них содомия и «ангельская пыль»[9].
– Это же мои любимые занятия! – обрадовался Гас. – Ладно, тогда почитай мне что-нибудь еще.
– Хм, – сказала я. – У меня больше ничего нет.
– Жалко, такое поэтическое настроение пропадает. А на память ничего не знаешь?
– «Давай с тобой пойдем, – начала я, волнуясь. – Вот вечер распростерся, как больной с эфирной маской на столе хирурга»…
– Помедленнее, – попросил он.
Меня охватило смущение, как в тот раз, когда я впервые сказала ему о «Царском недуге».
– Ладно, сейчас. «Пойдем по улицам полупустым / мимо бормочущих притонов, где номера сдаются на ночь / бессонную, и мимо кабаков, где пол усеян / опилками и раковинами устриц. / Томительным спором тянутся улицы, / ведя тебя с тайным намереньем / к вопросу последнему, главному, вечному… / Не спрашивай какому, лишь иди».
– Я влюблен в тебя, – тихо произнес он.
– Огастус, – сказала я.
– Влюблен, – повторил он, глядя на меня, и я заметила морщинки в уголках его глаз. – Я влюблен в тебя, а у меня не в обычае лишать себя простой радости говорить правду. Я влюблен в тебя, я знаю, что любовь – всего лишь крик в пустоту, забвение неизбежно, все мы обречены, и придет день, когда всё обратится в прах. Я знаю, что Солнце поглотит единственную Землю, какую мы знали, и я влюблен в тебя.
– Огастус, – снова произнесла я, не зная, что еще добавить. Во мне все поднялось, затопив меня странной болезненной радостью, но я физически не могла сказать об этом. Я смотрела на него и позволяла смотреть на меня, пока он не кивнул, сжав губы, и отвернулся, уперевшись лбом в стекло.
Глава 11
Огастус вроде бы заснул. Я в конце концов тоже отключилась и очнулась, только когда самолет зашел на посадку и выпустил шасси. Во рту стоял мерзкий вкус, и я старалась не открывать рот, чтобы не отравлять воздух в салоне.
Я взглянула на Огастуса – он смотрел в окно. Мы нырнули под низко висевшие тучи, и я вытянулась, чтобы увидеть Нидерланды. Казалось, земля затонула в океане – маленькие прямоугольники зелени, со всех сторон обведенные каналами. Мы и приземлились параллельно каналу, будто было две посадочные полосы: одна для нас и одна – для водоплавающих птиц.
Забрав чемоданы и пройдя таможню, мы погрузились в такси, где за рулем сидел лысый толстяк, говоривший на прекрасном английском, лучшем, чем мой.
– Отель «Философ»… – начала я.
А он мне:
– Вы американцы?
– Да, – обрадовалась мама. – Мы из Индианы.
– Индиана, – протянул таксист. – Украли землю у индейцев, а название оставили?
– Что-то вроде, – ответила мама. Кэбби влился в поток машин, направлявшийся к большому шоссе, размеченному множеством синих знаков с обилием двойных гласных: Оостузен, Хаарлем. По обеим сторонам шоссе милями тянулась пустая плоская земля; монотонность пейзажа нарушали иногда попадавшиеся огромные центральные офисы корпораций. Словом, Нидерланды ничем не отличались от Индианаполиса, только машины здесь были помельче.
– Это и есть Амстердам? – спросила я водителя.
– И да и нет, – ответил он. – Амстердам как годовые кольца у дерева: чем ближе к центру, тем он старше.
Все случилось неожиданно: мы съехали с шоссе, и появились ряды домов, словно из моего воображения, опасно накренившихся над каналами, вездесущие велосипеды и кофейни с объявлениями «Большой зал для курящих». Мы проехали через канал, и с верхней точки моста я увидела десятки плавучих домов, пришвартованных вдоль берегов. В этом не было ничего американского. Это походило на ожившую старинную картину, пронзительно идиллическую под утренним солнцем, и я подумала: как чудесно и странно было бы жить там, где практически все построено уже умершими!
– А что, эти дома очень старые? – спросила мама.
– Многие из домов над каналами построены в Золотом – семнадцатом – веке, – ответил таксист. – У нашего города богатая история, хотя многих туристов интересует только квартал красных фонарей. – Он помолчал. – Приезжие считают Амстердам городом грехов, но на самом деле это город свободы. А в свободе большинство видит грех.
Все номера в гостинице «Философ» были названы в честь философов. Нас с мамой поселили на первом этаже в Кьеркегоре, а Огастуса на втором, в Хайдеггере. Номер был маленький: двойная кровать, придвинутая к стене, с моим ИВЛ, концентратором кислорода и десятком многоразовых кислородных баллонов у изножья; продавленное пыльное кресло с обивкой пейсли и стол, а над кроватью – книжная полка с собранием сочинений Серена Кьеркегора. На столе мы нашли плетеную корзину с подарками от «Джини»: деревянные башмаки, оранжевую футболку с Нидерландами, шоколадки и тому подобное.