Другой судья-самозванец, профессор с рю Фоссет, каким-то тайным шпионским способом обнаружил, что я уже не сижу безвылазно в школе, а ухожу регулярно, в определенные дни и часы, и не смог отказать себе в удовольствии организовать наблюдение. Ходили слухи, что месье Поль Эммануэль вырос среди иезуитов. Я бы с готовностью приняла эту версию, если бы наблюдатель лучше замаскировал маневры. В данном случае возникали сомнения. Трудно было представить более простодушного интригана, более наивного и бесхитростного сплетника. Он имел обыкновение анализировать собственные махинации, тщательно разрабатывать козни, а потом хвастаться, объясняя их достоинства. Однажды утром подошел ко мне и торжественным шепотом заявил, что не спускает с меня глаз, так как считает необходимым исполнить дружеский долг и не может оставить без присмотра. Мои действия в настоящее время казались ему очень сомнительными: он не знал, как следует их понимать, и считал кузину Бек виновной в непоследовательном поведении учительницы ее школы. Разве может особа столь серьезного призвания, как педагогика, общаться с графами и графинями, проводить время в отелях и шато? Я казалась ему абсолютно en l’air[225], так как, по его наблюдениям, покидала стены пансионата едва ли не шесть дней в неделю.
– Месье преувеличивает, – ответила я. – Действительно, в последнее время появилась возможность немного разнообразить жизнь, но исключительно в меру необходимости, ни в коем случае не злоупотребляя привилегией.
– Необходимость! Что еще за необходимость? Надеюсь, вы в добром здравии? Необходимо разнообразие, подумать только!
Мне было предложено обратиться к католическим святым и почитать жития. Целомудренные отцы церкви не просили разнообразия.
Не знаю, какое выражение появилось на моем лице во время рассуждений профессора, однако он нашел повод для новых обвинений: на сей раз я была уличена в безрассудстве, светскости и эпикурействе; в стремлении к роскоши и лихорадочной жажде пустой, суетной жизни. Оказалось, что в характере моем нет ни dévouement[226], ни récueillement[227]. Кроме того, в нем отсутствуют такие добродетели, как праведность, вера, самопожертвование и самоунижение. Понимая бесполезность ответа, возражения или оправдания, я молча продолжала проверять тетради.
Профессор заявил, что не видит во мне ничего христианского: подобно многим протестантам я погрязла в гордыне и своеволии язычества.
Я слегка отвернулась и еще глубже забилась под крыло молчания.
Заскрипев зубами, месье издал неопределенный звук. Разумеется, это не могло быть juron[228], однако могу поручиться, что услышала слово «sacré»[229]. Должна с горечью сообщить, что тот же самый эпитет повторился с недвусмысленным добавлением тысячи разнообразных наименований, когда, два часа спустя, я прошла мимо него, направляясь на рю Креси, на урок немецкого языка. В некоторых отношениях месье Поля следовало считать лучшим человеком на свете, но в то же время трудно было найти более злого, язвительного деспота.
Нашей преподавательнице немецкого языка, фрейлейн Анне Браун, сердечной женщине лет сорока пяти, наверное, стоило бы жить во времена королевы Елизаветы, так как и на первый, и на второй завтрак она предпочитала пиво и бифштекс. Кроме того, прямая, откровенная немецкая душа испытывала жестокие мучения в условиях, как она говорила, нашей английской сдержанности, хоть мы и старались вести себя как можно сердечнее. Нет, конечно, не хлопали учительницу по плечу, а если и научились целовать в щеку, то спокойно, без громкого взрывного чмоканья. Эти упущения чрезвычайно огорчали и удручали фрейлейн, однако в целом мы прекрасно ладили. Привыкнув обучать иностранных девушек, которые ни за что в жизни не стали бы заниматься самостоятельно, не подумали бы преодолеть трудности с помощью усердия и размышления, она не уставала поражаться нашим успехам – весьма, впрочем, скромным. В ее представлении мы были парой удивительных существ: холодных, гордых и сверхъестественно умных.
Возможно, юная леди и правда отличалась некоторой гордостью и привередливостью: впрочем, обладая природной утонченностью и красотой, она имела право на такие черты, – однако считаю, что приписывать их мне было бы грубой ошибкой. Я никогда не уклонялась от теплого приветствия, в то время как Полина при любой возможности его избегала. В моем оборонительном арсенале не числилось такого оружия, как холодное презрение, а Полина всегда держала его остро отточенным, поэтому любая грубая немецкая шутка немедленно натыкалась на металлический блеск клинка.
Честная фрейлейн Анна в некоторой степени ощущала разницу. Испытывая благоговейный страх перед графиней Бассомпьер – подобием неземной нимфы Ундины, – она обращалась за утешением ко мне, как к существу смертному и более доступному.