Для начала вместе с чувством я выставляла за дверь разум и задвигала засов, чтобы он не смог вернуться, садилась за стол, брала чистый лист бумаги, опускала в чернильницу нетерпеливое перо и с глубоким наслаждением изливала в строчках все, что накопилось на сердце. В итоге две страницы быстро заполнялись словами самой искренней привязанности, глубокой и активной благодарности. В первый и в последний раз с презрением отвергаю любое низкое подозрение в так называемых «нежных чувствах». Женщинам не свойственно испытывать нежные чувства в тех случаях, когда с самого начала и в течение всего знакомства они не сомневаются в их нелепости, ибо никто и никогда не ныряет в бурный океан любви, если над его водами не встает заря надежды. Когда же удавалось выразить доверчивую и уважительную признательность, готовую вместить все невзгоды и переживания объекта, отвести от него все мыслимые громы и молнии, засов отодвигался, дверь моего сердца наконец открывалась, и врывался полный сил и мстительного нетерпения разум. Он жадно хватал исписанные листы, читал, с презрением морщился, отвергал, сочинял ответ заново, складывал, аккуратно писал адрес, запечатывал конверт и отправлял уместившееся на одной странице сжатое, лаконичное послание. Он поступал правильно.
Жила я не одними письмами. Меня навещали, оказывали знаки внимания, раз в неделю отвозили в Террасу – иными словами, всячески баловали. Доктор Бреттон не умолчал о причине обостренного внимания и чрезмерной доброты, заявив, что твердо намерен отобрать у монахини жертву, поскольку проникся к ней ненавистью – главным образом из-за белой вуали и холодных серых глаз. Едва услышав об этих отвратительных подробностях, почувствовав стремление и готовность противостоять низким проискам, он заключил: «Еще посмотрим, кто из нас хитрее! Пусть только попробует взглянуть на вас в моем присутствии!» Но монахиня ни разу не осмелилась, а доктор Джон рассматривал меня с научной точки зрения – как пациентку, оттачивая профессиональное мастерство и одновременно удовлетворяя душевную щедрость в ходе сердечного, дружески внимательного лечения.
Вечером первого декабря я в одиночестве прогуливалась по холлу. Часы показывали шесть. Двери классов были закрыты, однако внутри ученицы предавались свободному веселью, творя миниатюрный хаос. В холле царила полная тьма, если не считать красного света под печкой и вокруг нее. Широкие стеклянные двери и высокие окна покрылись морозными узорами, однако кое-где сквозь белое зимнее покрывало просвечивали хрустальные звезды и, нарушая чистым сиянием бледную вышивку, предвещали ясную, хотя и безлунную ночь. Способность гулять одной в темноте доказывала, что нервы уже начали приходить в порядок. Я думала о монахине, но страха не испытывала, хотя лестница за моей спиной вела во мрак; пролет за пролетом поднималась на чердак, в логово привидения. И все же признаюсь: когда на лестнице внезапно послышался шорох, а, повернувшись, я увидела в глубокой тени еще более темный силуэт, сердце мое затрепетало, дыхание сбилось. Силуэт спускался по ступеням. В тот же момент издалека донесся звон дверного колокольчика, и этот живой звук вернул меня к реальности: для монахини силуэт выглядел слишком низким и округлым. Это оказалась всего лишь мадам Бек – на посту, как обычно.
– Мадемуазель Люси! – воскликнула, вбежав из коридора, Розин с лампой в руке. – On eat là pour vous au salon![214]
Мы с мадам увидели друг друга, Розин увидела нас обеих, однако всеобщего приветствия не последовало. Я поспешила в гостиную, где увидела того, кого и, признаюсь, ожидала: доктора Бреттона, – только почему-то он явился в вечернем костюме и с ходу заявил:
– Экипаж ждет возле крыльца. Матушка прислала. Мы едем в театр. Собиралась поехать сама, однако неожиданный гость нарушил планы и она распорядилась, чтобы я пригласил вас. Готовы?
– Сейчас? В таком виде? – в отчаянии воскликнула я, коснувшись своего темного шерстяного платья.
– В вашем распоряжении целых полчаса. Я известил бы заранее, однако сам решил ехать лишь в начале шестого, когда узнал, что в спектакле занята великая актриса.
Когда он назвал имя, я мгновенно испытала потрясение. Да что я! В те дни оно потрясало всю Европу. Сейчас это имя забыто, стихло даже его звучное эхо. Актриса давно ушла на покой, а над некогда гордой головой сомкнулись тьма и забвение.
Но тогда ее день – день Сириуса – царил во всем великолепии света и блеска.
– Дайте мне десять минут, и поедем, – пообещала я и умчалась, ни на миг не задумавшись о том, о чем, очевидно, сейчас задумались вы, читатель, а именно: миссис Бреттон не возражала, чтобы меня сопровождал Грэхем.
Эта мысль, как и щепетильность, не могла прийти мне в голову, не возбудив жестокого презрения к себе, неугасимого и ненасытного стыда, способного остановить кровь в жилах. Больше того: зная своего сына и меня, крестная матушка могла с тем же успехом задуматься о допустимости поездки сестры в обществе брата.