Но и другой не намерен был молчать.
– В Европе-то, где страны размером с носовой платок, это, может, и работает! Но подмять под себя разом целый континентальный массив нельзя, дурак!
Судя по всему, он был прав, глупо было рассчитывать, что мы возьмем Россию одним блицем. Ганс, также наблюдавший за перепалкой, по-видимому, тоже был согласен с этим. Он снова негромко проговорил своим приятелям:
– Белосток, Минск, Смоленск, Вязьма, Киев – везде мы были хороши, всех пропарили в котлах, а в итоге идем к самому сокрушительному поражению, которое будет помнить человек. Да хоть бы и Москву взяли, все одно результат был бы один. Французы взяли, потом еле ноги унесли. И глупо как-то получается: вот горела их Москва из-за француза. А теперь они с лягушатниками бок о бок против нас идут.
Я допил остатки в своем стакане. В руках у меня все еще было письмо, которое отец молча всучил мне утром, после рождественских поздравлений. Очередное послание от его приятеля, медленно сходившего с ума на Востоке в айнзацкоманде.
«…Самое страшное, когда они окончательно все осознаю́т, то не рыдают, не плачут, не кидаются на нас, не молят о пощаде. Целуют друг друга на прощание. А если с детьми малыми, то все внимание им. Идет такая, с каждым шагом все ближе ко рву, но вместо рыданий что-то бормочет мальцу, которого к груди прижимает. И так что мать, что отец. По головке гладят, рассказывают что-то, отвлекают, значит. Одна девушка шла без родителей, без детей. Двигалась медленно в очереди за всеми. Когда перед ней оставалась одна партия, она вдруг подходит к нам и говорит: "Мне только семнадцать было". Еще живая, а уже "было". Сколько их уже прошло мимо нас, а ее, худую, бледную, с глазами серыми и пшеничными волосами, помню до последней черточки, будь проклята эта память. Вместе с другими она пошла по телам на то место, куда указали. Сложно это, идти по свежим трупам, я имею в виду. Они еще мягкие, скользкие от крови, босые ноги проскальзывают, проваливаются. Дошла и легла… Потом следующая партия на них. А у рва ветер трепал цветные ленты-завязки на детских шапочках. Их всегда много. Я потом смотрел на игрушки, забрызганные кровью, бутылки с сосками, на которых еще было тепло младенческих губ. И снова слышал автоматную очередь. И снова партия на предыдущих. К вечеру котлован был полон, они, как в штабелях, лежали друг на друге ровными плотными рядами. На краю, свесив ноги, сидел Гельмут и курил. Когда он видел, что кто-то шевелился или поднимал голову, он вскидывал автомат и добивал. В тот раз я попросил у него сигарету и тоже закурил. Впервые за сорок лет. Смотрел на пятно пшеничных волос посреди котлована. Ветер их шевелил. Уже опускался туман, который смешивался с паром от остывающих тел. Раздался щелчок. Фотограф делал снимки для отчета…»
Нужно было выкинуть это чертово письмо. Не дай бог оно попадет кому-нибудь в руки.
Уходя, я оставил письмо на столе, прижав его кружкой. Что ж, я был слишком пьян.
17 декабря 1993. Архив