— Батюшка, что же мне делать? — с трепетом, какого и перед митрополитами не испытывал, глянул он в глаза старца, светившиеся страшной глубиною.— Я монах, обязан подчиняться, но не могу и не хочу я подчиняться моим притеснителям, ненавистникам моим. Видеть их не могу, служить Богу рядом с ними не могу, тошно лицемерие их... Хочется мне журнал издавать духовный для умирения страстей людских, уже и обложку придумал... Где бы только денег найти?.. Или в пустынь какую идти? На Афон?.. Вразумите, благословите, батюшка, ибо боюсь впасть в злобу и ненависть!
Старец вдруг приподнялся, оперся обеими руками о стол и, не глядя на Бухарева, неверным голосом затянул тропарь Преображению Господню.
Вошла бабка, поставила на стол миски с кислой капустой и крупно порезанной редькой. Старец не обратил на нее внимания. Допев тропарь, он опустился на лавку, поплотнее закутался в потертую беличью шубейку и, все так же не поднимая глаз на гостя, стал говорить:
— Рассказывали об авве Иоанне Колове, что однажды сказал он наставнику своему: я желаю быть свободным от забот, как свободны от них ангелы, которые ничего не работают, а служат непрестанно Богу. И, сняв с себя одежду, пошел авва Иоанн в пустыню. Прожив там неделю, возвратился опять к наставнику. Постучался авва Иоанн в дверь, но тот не отворил ему. Спрашивает: «Кто ты?» «Я Иоанн»,— говорит. Наставник сказал в ответ: «Иоанн сделался ангелом, его уже нет между людьми». Иоанн упрашивает его, говорит: «Это я! Отвори мне!» Но наставник не отворил, а оставил его скорбеть до утра. Утром говорит ему: «Ты человек, тебе нужно работать, чтобы прокормить себя». Иоанн поклонился ему, говоря: «Прости мне!..» — Старец тяжело, с хрипом закашлялся.— И ступай, отец, с миром. Вот тебе гостинец на дорожку...
Взял кусок редьки, посолил, подумал и высыпал всю солонку на этот кусок.
— На!.. Сразу не ешь, тебе надолго хватит! Нет, погоди! Давай-ка споем с тобою, отче...
И пораженный Бухарев стал подтягивать тенорком «О тебе радуется, Благодатная, всякая тварь»...
А что же случилось с хилым студентом Дмитрием Писаревым? Спустя год после описанных выше событий, в феврале 1863 года, он находился под судом Особого присутствия Сената по обвинению в составлении и распространении антиправительственных прокламаций и был заключен в Петропавловскую крепость.
К этому времени завершилось превращение некогда примерного студента в трибуна партии нигилистов. «Откуда только брались у него силы?» — удивлялись Сторонние люди. За год с небольшим после болезни Писарев опубликовал в журнале «Русское слово» одиннадцать объемистых статей и написал кандидатскую диссертацию, за которую ученый совет Петербургского университета присудил ему серебряную медаль. На медаль ему было плевать. Не наука, а иная стезя влекла Писарева.
Отныне он с другом и единомышленником Варфоломеем Зайцевым царил в редакции «Русского слова». Издатель Благосветов жался, недоплачивал им, но они работали не ради денег. Друзья поражались отсталости России и всячески пропагандировали передовые учения Льюиса, Бокля, того же Карла Фохта, приговоренного на родине за смелые идеи к смертной казни и жившего в свободной Швейцарии.
Писарев превратился во властителя дум молодого поколения. Его читали по всей России. Его лозунги: долой иллюзии! Здравый смысл прежде всего! Долой авторитеты! — подхватывались студентами всех российских университетов, которым открывалось, что их родители безнадежно устарели, а правда на их стороне, потому что за ними будущее.
Со старыми друзьями Писарев окончательно разошелся. Как-то заглянул в редакцию Скабичевский с приятелем, за чаем разговорились. Дмитрий привычно вещал, не подбирая слов. Александр вдруг прервал его:
— Погоди! Да ты проповедуешь полную разнузданность всех страстей и похотей! Выходит, в один прекрасный день, подчиняясь своему свободному влечению, ты пришибешь не только любого из нас, но и мать родную?
— Ну и что ж такого? — флегматично заметил Писарев,— Пришибу и мать, раз явится у меня такое желание и если я буду видеть в этом пользу... Вы исповедуете отжившую, пошлую мораль, а сами всегда ли следуете ее правилам?
Эпатированные гости поспешили откланяться и на лестнице покручивали пальцем у виска, рассуждая, насколько гуманистичнее социалистическое учение по сравнению с утилитаризмом.
Дмитрий не то чтобы действительно был готов сам поднять руку на мать, но — будучи последовательным и откровенным с собою до конца — допускал такую теоретическую возможность. Только теоретическую!
Его многие хотели видеть. Невысокий, чуть пополневший (на радость матери), с растрепанной редкой бородкой, он подслеповато вглядывался в людей, нетерпеливо их выслушивая, при этом у него нервически подергивался рот, а руки беспокойно крутили пуговицу, оглаживали сукно столешницы, постукивали карандашом. Ему, собственно, никто и не был нужен, лишь бы читали его статьи и жили по пути, который им предлагался: новое государство, новые законы, новый образ жизни.