Еще одна повозка – от Ипсвича до Лондона, восемьдесят с лишним миль, и я не собираюсь здесь задерживаться надолго. Но я успеваю своими глазами увидеть собор Святого Павла – по-моему, он какой-то серый и весьма грязный и в переходах спят бродяги, и успеваю своими ногами постоять на мосту, Лондонском Мосту, наблюдая, как лодочники пытаются проскользнуть под ним в высшей точке прилива, будто ручейники по течению, – похоже, для них это своего рода состязание, которое кажется мне рискованным и глупым. И еще мне кажется глупым, что для такой кучи народа у них всего один мост. Мне попадается много бедняков и много богачей, но я не боюсь ни тех, ни других, потому что, пусть мне мало лет, но я успела побывать в темнице, ничего не имея, кроме того, что на мне было, и самым гнусным образом солгать графу Уорвику, что, судя по всему, делает меня немного знающей жизнь.
Я ловлю обрывки бесед, жалоб подмастерьев (а их здесь много, и подмастерьев и жалоб) или слышу вдохновенные речи проповедников, или треп проституток о каком-то парне в чудесном лимонно-желтом плаще, который прошел мимо меня на улице, но совсем никаких новостей из Мэннингтри или о Разоблачителе ведьм. Говорят о Кромвеле и Пиме, о полковнике Рейнсборо, звучит много имен, и я ощущаю, что все они должны быть мне знакомы, мне, Ребекке Уотерс, светской женщине и гражданке Новой Республики. Впервые я ощущаю очарование денег. С одиннадцатью футами у бедра, увесистыми, словно свиное сердце, все, что хочу, может стать моим, и это: карамельные яблоки, сиреневая лента и горсть маленьких шелковых маргариток – хочу пришить к шляпке, которой у меня нет, книжечка стихов, купленная у собора Святого Павла только потому, что у нее очень красивый, будто мраморный, переплет. В самом деле «свобода» значит «деньги», а если кто-нибудь будет рассказывать вам противоположное, это означает, что у него уже полно и того и другого.
Теперь к югу от реки. Корабли, пришвартованные в Детфорде, гораздо больше тех, что я видела прежде, черные, с позолотой на шпангоутах, на носу и корме, с развевающимися вымпелами, едва видимыми сквозь толщу смоляного дыма, дыма от топок и бог знает еще от чего, в этой кипучей портовой жизни. Собачье мясо. Странная еда. Передние части кораблей нависают над причалом, надо мной, будто огромные туши драконов, покрытые коркой из моллюсков, карнизами и прекрасными женщинами с длинными синими волосами, и я люблю каждый – «Бриллиант», «Антилопа», «Лавр» – целиком, от смотрового гнезда до киля. Я незаметно протискиваюсь сквозь толпу, вслушиваясь в незнакомую речь – французский, голландский и еще другие языки, которые я не смогла бы назвать даже под пыткой.
На один большой галеон ведут людей в цепях. Мне любопытно посмотреть, потому что я слышала, что в Новый Свет привозят людей из Африки, как рабов, но эти люди ничем не отличаются от тех, что могли бы жить в Эссексе, или Лондоне, или где бы то ни было еще в Англии, только они грязнее (хотя ненамного). Они полуодеты, длинные волосы свисают до плеч, на некоторых дорогие рубашки, только порванные и грязные. Под складским навесом двое мужчин курят трубки, один из них, должно быть, заметив мой взгляд, смеется и говорит: «Шевалье – люди короля, люди короля», – а его сосед смеется еще громче, когда я вздрагиваю и отхожу подальше. Он говорит мне, что это солдаты королевской армии и парламент отправляет их на сахарные плантации на Барбадос, продает их. Он снова смеется. Обнажая мелкие желтые, как у собаки, зубы. Я чувствую себя как-то неуютно, будто увидела что-то, не предназначенное для моих глаз – зубы, как у собаки, и закованных людей, – но все это происходит совершенно открыто, на оживленном причале, и люди бросают лишь мимолетные взгляды на эту печальную процессию.
В каком-то смысле я рада, что увидела это, потому что моя решимость покинуть Англию как можно скорее только окрепла – Англию, где одни христиане продают других христиан третьим христианам.