Несколько опешив от его напора, я спросил о детали, конечно же, третьестепенной. Зачем ему нужно на сцене такое множество реквизита? Не мешает ли прямому обращению к зрителю нагромождение стульев, столов, этажерок, бочек, колес, веревок, бутылок, кувшинов, несметное число связок лимонов и лука, развешанных по стенам и разбросанных по полу, мешков с фруктами и чего-то еще, на чем просто не в состоянии сосредоточиться глаз? Партитура спектакля этого вовсе не требует, мизансцены простейшие, действие разворачивается вообще за огромным столом, из-за которого герои почти не выходят…
— Вы правы, вы правы… — Он согласился охотно, чуть ли не с радостью. — Это никому абсолютно не нужно. Никому… Кроме меня. Я не могу иначе. Я не играю в театр, а показываю саму жизнь. Мне нужно находиться на сцене не в условной, а в подлинной атмосфере. Той, которая окружает моих героев. Вы думаете, это реквизит? Мебель, сработанная в театральной мастерской? Нет, все взято в неаполитанских домах. На сцене нет ни одной бутафорской вещи. Лук пахнет луком, а лимон — лимоном. И спагетти на сцене мой сын (Лука Де Филиппо во «Внутренних голосах» сыграл роль Карло) ест настоящие, их приготовили в дешевенькой траттории — тут, за углом.
Эдуардо нехотя поднялся, с трудом разогнул спину и возвратился на прежнее место — перед трельяжем. Кажется, он осунулся еще больше, скулы выступили острее, набухли и потемнели мешки под глазами.
— Я, пожалуй, пойду…
Движением головы он снова усадил меня в кресло.
— Вы же видите, я не в поту. Это, — он провел рукой по лицу, бросив в зеркало мимолетный взгляд, — не усталость, а старость. Просто старость, и только… Сколько бы ему ни было лет, актер вправе потеть на премьере, потом еще на двух-трех спектаклях. Если он потеет и дальше, значит, это плохой актер. Сцена требует от артиста не муки, а наслаждения. Он должен жить на сцене естественно и органично, отвинтив все гайки, которые сковывают его внутреннюю свободу. Как только публика почувствует, что ему трудно играть, она перестанет верить в то, что происходит на сцене.
— Семьдесят лет актерской работы… Разве они вас не утомили?
— Семьдесят один, — хмуро уточнил он. — Мне было шесть, когда я впервые вышел на сцену. Семьдесят один год!.. Все-таки срок… Выдержать его не смог бы ни один атлет. А артист выдержит и больше. Если только это артист, а не… — Ему явно не хотелось произнести слово, вертевшееся на языке. — Знаете, что со мной приключилось недавно? Шла моя последняя пьеса «Экзамены не кончаются». Здесь, в Риме… Работаю… Все нормально… И вот посреди монолога отключают свет. Полностью! Даже лампочки одной не оставили. И сцена, и зал — абсолютный мрак. И тишина. А я падаю, падаю, падаю… Вдруг и падение прекратилось, и свет снова зажгли. И я монолог продолжаю, как ни в чем не бывало. Знаете, что это было? Нет? Сердце остановилось. Пока что только на миг. Но — остановилось. Так что, выходит, я уже умирал. Посмотрел, как это бывает, и вернулся обратно.
Голос его спокоен, ровен, бесстрастен. Холоден даже. Ну, умирал… Ну и что?.. Он сделал вздох, глубокий и шумный.
— Надо спешить… — Вдруг он резко себя оборвал. — Да что это я разболтался, на самом-то деле?!. Скажите, в России меня все еще помнят?
Не знаю, как бы я мог, не лукавя, ему ответить сегодня. Это просто ужасно, если уже он забыт. Если новые поколения проживут, не увидев его пьес, которые так созвучны и новому времени. Как всегда и везде созвучна любому времени непреходящая литературная ценность. Но тогда я был в полном ладу с правдой, воскликнув:
— Да могут ли разве не помнить?!
Его пьесы вошли в нашу жизнь. С ними рождались и заявляли о себе десятки новых театров. «Современник» — хотя бы… В нашей стране Де Филиппо сразу же стал признанным классиком.
Слово «классик» ему не понравилось: в нем что-то застывшее, постное и архивное. Почему же архивное? Он пожал плечами:
— Классики неприкасаемы. А я люблю жизнь, люблю, когда со мной спорят, ругаются, подшучивают, кусают. Иначе скучно… Иначе загорается красный свет, дороги дальше уже нет. А в искусстве красный свет равнозначен смертному приговору. Неприкасаемые для искусства мертвы. Став священными коровами, они обрекают себя на творческое бесплодие.
Мысли его все время возвращались к России. К трем гастрольным поездкам, прочно врезавшимся в память. К капустнику, который устроил в его честь Вахтанговский театр. К письмам и телеграммам от зрителей, которые он получил.
Почему-то мне вспомнилась крылатая фраза, которую вроде бы любил повторять Эйзенштейн (да и только ли он?!) — о том, что режиссер, если у него есть талант, может поставить на сцене даже телефонную книгу.
— А вы знаете, это идея. — Де Филиппо лукаво прищурился, явно предвкушая забавный розыгрыш. — Изабелла! — крикнул он жене. — Иди сюда, Изабелла. Дай скорее телефонную книгу. Старую, новую — все равно.
Мне было неловко встретить взгляд Изабеллы. Уставившись в стенку, я разглядывал афиши.
— Кому ты хочешь звонить, Эдуардо? Ты посмотрел на часы? Уже первый час ночи…