В один из лондонских вечеров меня позвал к себе в гости Джон Ле Карре, чье настоящее имя, как известно, — Дэвид Корнуэлл. С ним мы познакомились за полтора года до этого, когда Дэвид приехал в Советский Союз собирать материал для нового своего романа «Русский Дом» (или «Русский отдел», если исходить из смысла названия). Предполагалось, что он заглянет ко мне мимолетно, совсем на ходу, после какого-то приватного ужина, задаст несколько вопросов в связи с замыслом своего романа и уйдет. Но расстались мы только под утро: бывает так, что крохотная деталь каким-то непостижимо магическим образом в одно мгновение сближает людей.
Я увидел, как вытянулось лицо Дэвида, едва он переступил порог моей квартиры. Взгляд его упал на украшавший книжную полку бюст товарища Сталина, облаченного в форму почетного железнодорожника. Форма сама по себе впечатления не произвела, да и вряд ли Дэвид знал, что она вообще существует, а вот усатый вождь на видном месте в квартире того, к кому его привели и которого представили вовсе не как сталиниста, — это гостя моего ужаснуло. Но уже через пять минут он чуть не свалился с кресла от смеха — я рассказал ему о происхождении бюста, и как истинный писатель он тут же занес его в список своих заготовок, которые могли когда-нибудь пригодиться.
Бюст подарил мне один мой читатель — сын директора какой-то железной дороги, который, выйдя на пенсию, стал скульптором-любителем, коротавшим за этим, не самым худшим, по правде сказать, занятием свой досуг. Обласканный всеми почестями в сталинские времена, он остался верен своему кумиру и, овладев кое-как навыками ваятеля, вылепил генералиссимуса, напялив на него свой отставной мундир: Сталин, как известно, был лучшим другом хлеборобов и школьников, летчиков и рыбаков, астрономов и балетмейстеров, — почему бы ему не быть еще и лучшим другом работников путей сообщения? Умирая и не слишком веря в надежные руки «непутевого» сына, он завещал передать этот бюст тому, кто отнесется к реликвии с должным почтением. «Вы-то, я уверен, его сохраните», — на полном серьезе, но не без юмора, сказал мне сын ваятеля, передавая свой дар. И я храню его — тоже с полной серьезностью — как память о той странице истории, к которой иначе относиться нельзя.
Вот этот весьма необычный сюжет рассказал я тогда Дэвиду, он очень его позабавил и, мне кажется, сразу же убрал те барьеры, которые могли нас разделять. Конечно, я знал, что он был штатным британским разведчиком, или, по советской терминологии, шпионом, предметом специальных интересов которого была в свое время Германия, а никак не Советский Союз. Но эта служба, как и любая другая, не делала его в моих глазах ни лучше, ни хуже. Она очень талантливо отразилась впоследствии в его романах, достоверных именно авторской компетентностью, почерпнутой не из вторых рук. К тому же на том же поприще вполне успешно трудились до него выдающиеся писатели, притом вовсе не самые глупые люди на свете (Сомерсет Моэм и Грэм Грин чего-то все-таки стоят!). Я смог теперь воочию убедиться, что в лице Дэвида Корнуэлла британская разведка имела человека интеллигентного, образованного, исключительно эрудированного, аристократа не только по происхождению, но и по духу.
В тот первый его приезд я провел с ним диалог для «Литературной газеты». Дэвид сомневался в возможности увидеть его напечатанным: слишком много он говорил об Афганистане и повелел мне отказаться от публикации, если все, что им сказано по этому поводу, будет вычеркнуто или искажено. Как в воду смотрел! Дойдя до этого места, Чаковский сразу же взялся за карандаш. Пришлось напомнить: текст британского писателя корежить нельзя. «Исправляйте меня», — сказал я главному редактору, понимая, что вообще ничего не «исправить» он тут просто не может.
Чаковский еще энергичней засосал свою давно потухшую сигару и принялся за работу. Его карандаш уперся в крамольный вопрос Ле Карре: «Как могло получиться, что ваши писатели не выступают против вторжения в Афганистан? Не американские писатели, — продолжал он, — затащили Америку во Вьетнам, но они помогли ей выбраться оттуда. Если бы сейчас в Афганистане оказались американцы, возник бы целый поток антивоенной американской литературы. Где же ваш — пусть не поток, а хотя бы маленький ручеек?» За этим следовал мой ответ в форме контрвопроса: «Вы уверены, что ваш упрек справедлив?»
Александр Борисович брезгливо поморщился — сигара не удержалась на его губах.
— Что вы ваньку валяете? Какой дурак не поймет этот кукиш в кармане? Бедные советские писатели в тисках советской цензуры! Тем более, что ваш Ле Карре вполне недвусмысленно отвечает «Я вас хорошо понимаю». Тоже мне конспираторы… Если он вас понимает, то я тем более!