Помнится, рыболов Бохвера влюбился в девушку с нашей улицы, которую звали Нинуца. По ночам, когда Бохвера ходил на рыбалку, мерещилась ему в волнах Иори его присуха. Вытащит рыбак сеть из воды, а из сети выскочит с хохотом Нинуца, и — в реку, да на прощанье еще порвет ему снасть.
Простоватый Бохвера нисколько не сомневался, что красавица-русалка, являвшаяся ему ночью на Иори, была именно Нинуца. В это он верил твердо, неколебимо — и на другой день, остановив девушку где-нибудь на улице, у плетня, говорил ей со смехом:
— Слушай, Нинуца, отвяжись, оставь меня в покое!
Нинуца улыбалась…
— Чего тебе от меня нужно, девчонка? Что ты любезничаешь со мной по ночам на реке?
Нинуца хихикала…
А Бохвера сердился, выходил из себя… А втайне был полон радости.
Но вот дошел слух до Цицикорэ… И старик при первой же встрече с рыбаком отчитал его на людях:
— Эй, парень… Как же тебе не стыдно, простофиля? Ты в самом деле думаешь, что Нинуца заплывает по ночам к тебе в сети? Эх ты, темный человек! Да это ты сам запутался у нее в сетях! Не срамись перед людьми, пошевели мозгами! Разве можно глупостями голову себе забивать?
Так пристыдил Бохверу сельский старейшина!
И, конечно же, немалой победой Цицикорэ было то, что Нинуца с тех пор больше не мерещилась в обличье русалки простодушному рыбаку… Зато осенью того же года пошла с ним под венец.
Велико было влияние Цицикорэ в нашей деревне — зато не обошелся он и без недоброжелателей, а то и врагов. Таков уж нрав и обычай человеческий — никому не нравилось жить по чужой указке, подчиняться чужому слову, ходить за поводырем по протоптанным путям… И кременная воля самозваного старейшины нередко высекала из его паствы искры возмущения — искры впрочем, сразу развеиваемые и затухавшие…
Были такие, что роптали втихомолку, негодуя на тиранство Цицикорэ: «Да откуда он взялся? — говорили такие люди. — Сел нам всем на голову без спроса!» Но никто не дерзал открыто выступить против старика — разве что один-два смельчака…
И вот, однажды…
Был в нашей деревне зажиточный крестьянин по имени Саватели. Он нисколько не считался с Цицикорэ, и такой независимости, такой непокорности Цицикорэ не мог перенести.
— Что ты нос передо мной задираешь, толстосум, мироед, — оттого, что золотым кушаком подпоясываешься? — грозно обрушился он однажды на Саватели, шедшего навстречу ему с гордо поднятой головой.
Саватели не остался в долгу, излил на Цицикорэ желчь, которая переполняла его, и еще раз попытался помрачить славу старейшины.
— Эх ты, самозваный мудрец! Вечно копаешься в чужих делах, суешь нос, куда не просят! Всех поносишь, всем наставления читаешь! С каких это пор мы состоим у тебя под началом? Кто тебя поставил нашим пастырем? Привык помыкать людьми — из страха перед тобой парень не смеет с девушкой заговорить, девушка на парня глаза поднять, мужчина — чарку вина выпить по своей охоте, женщина — засмеяться, ребенок — пошалить! Только и не хватает нам, что денег с твоим именем, твоего чекана!
— Ну, вот, уязвил, ужалил меня ядовитым языком и рад! Эх, ты, — тюрьма по тебе плачет! — ответил ему Цицикорэ и спокойно прошел мимо.
— Кто мне поручил печься о деревне? Да как кто? Совесть моя и честь! Господи Иисусе! Самим богом я заботиться о ней поставлен, понимаешь ты или нет? — спорил в душе Цицикорэ с ослушником Саватели.
Да и не с одним Саватели!
На что уж жалкий и забитый был человек Джаунари, а и он как-то раз осмелился восстать против Цицикорэ! Видно, в его давно погасшем, затоптанном сердце еще теплилась искра свободолюбия!
— Вечно повторяешь: «Веди нас, старец Миндия»… Ну, а ты-то кто такой, чтобы народ за собой вести? Видишь, как мир плохо устроен, сам господь бог не сумел его наладить… А ты хочешь сразу в нем порядок навести? Э, нет, не тут-то было, парень! Не много ли на себя берешь — всему свету, земле и небу, законы предписывать? Стоишь у нас вечно над душой и проповеди читаешь! — так обличал однажды на чьих-то поминках старого Цицикорэ распаленный хмелем Джаунари.
— А знаешь ты, что не всякий человек достоин называться человеком? Иных птиц едят, а иных мясом кормят! «Не ровня друг другу люди, пропасть, бездна между ними», слыхал, несчастный? Эх ты, пустой кувшин!
Трясущегося Джаунари подхватили под руки и увели, но за дверью он обернулся и крикнул еще раз на прощанье: «Кто его произвел в начальники?» А Цицикорэ смеялся.
Людям было приятно, что неприкосновенность старейшины нарушена хотя бы на мгновение, что суровый пастырь и наставник подвергся поношению и поруганию — хотя бы и столь робкому…
Однажды вступила в бой с Цицикорэ и бабушка Марадия: «Что ты вечно бушуешь — или никогда не знает покоя твоя душа? Человек жив лаской и добротой, мир и тишина ему нужны — а ты всё мечешь громы и молнии! Думаешь, ты один на свете, все люди, кроме тебя, — не люди?»
Эх, разве под силу было кому-нибудь проникнуть в думы Цицикорэ, постичь его цели? Кто, кто мог охватить умом денную и нощную его заботу о селе и общине, измерить глубину его мысли, подняться к ее вершинам? Никто!
Цицикорэ был и тайновидцем нашей деревни.