— Умными людьми мир держится — такая была поговорка у Гарсевана; но к этому он добавлял самодовольно: «Умное слово в ухе у дурака спит!»
— Простофили! — говорил он, горячась. — Что, вспомоществования захотели? Пусть трудятся, пусть сами зарабатывают. Почему это я обязан всех кормить? Нашли, с кого драть!
С обеих сторон возникла обида. Деревня разделилась на два лагеря — одни были на стороне хозяина, другие стояли за мельника. Пошла беготня по судам, поиски свидетелей…
Два года тянулось дело — и наконец Ражден проиграл его! В тот день с утра трижды раскаляли тонэ[3] в доме Гарсевана, на заднем дворе закололи овцу и упитанную телку, перебили несметное количество кур, распечатали сорокаведерный кувшин… Два дня пировали-ели, пили, веселились вволю, бушевали. И лишь на третий день разъехались гости, ускакали, нахлестывая коней, в разные стороны. Целую неделю пришлось убирать дом, чтобы привести его в порядок.
Ражден больше не был мельником у Гарсевана, но частенько заглядывал на мельницу. Приходил, присаживался на травке и любовался издали мельницей, на которой хозяйничал теперь другой.
Однажды я и Гарсеван сидели под яблоней. Я читал ему свежую газету, — он потерял очки и не мог прочесть сам.
Вдруг на тропинке, в глубине виноградника показался Ражден — пришибленный, угнетенный — и торопливо прошел мимо. Гарсеван заметил беднягу, преисполнился жалости — и с благодушием победителя сказал мне:
— Беги за ним, позови его сюда — хочу сказать ему доброе слово.
Говорю я — добросердечный человек был Гарсеван!
Я обрадовался, догнал Раждена, окликнул его…
Ражден замедлил шаг, обернулся и взглянул на меня… Как когда-то серый бык Гнола… Таким же полным укоризны взглядом, от которого у меня замерло сердце.
Больше я его никогда не видел.
Но стоит мне проехать мимо речки Лочинис-Хеви, как тотчас же встает перед моими глазами бедняга Ражден. Точно из журчащих волн маленького потока зовет меня печальный его голос. Это ведь мое детство искрится передо мной в быстрых речных струях!
Нет, никогда не перестанет тревожить меня укоризненный взгляд Раждена — так же, как до сих пор не дают мне покоя затуманенные глаза быка Гнолы.
ФЕОДАЛ
— Эх, миновало мое время, мужской мой век, — не стать уж мне больше отцом! Ни сына, ни наследника — остался я один, как перст, во всей поднебесной! Не дал бог продолжателя великому, знатному дому! Горе, горе — со мной прекратится наш древний род. Засохнет, повалится тысячелетнее дерево! Но что ж тут поделать? И то я немало выдержал ударов судьбы, боролся с горем, невзгодами, болезнями — как не возблагодарить господа? — говорил сгорбленный, изогнутый, как серп, старый князь Кадор.
Дело было в первые дни революции.
Кадор крестился, щуря затуманенные, затянутые белесой пленкой глаза:
— Слава тебе, вечный и всемогущий боже! Неисповедимы твои пути! И кто может противиться твоей воле?
— Не знаю, о чем больше сокрушаться, молодой человек! О том, что род мой вымер? О старости и немощах своих? Или об утрате дедовского достояния, — жаловался в дверях канцелярии ревкома последний представитель иссякшего рода, завершитель угасающей династии — князь Кадор…
Он явился к комиссару с просьбой — в последний раз! Пусть вернут ему родовое владение — горное пастбище, чтобы было князю на что жить, чем прокормиться… Лошадь свою Кадор привязал тут же, к забору. Воронье кружило над дряхлым — под стать хозяину — княжеским конем: чуяло скорую добычу…
И лошадь, и ее господин были оба голодны. Никого не осталось дома у Кадора: казачок «Черныш» Горисцвелашвили сбежал. Лишь пустая, холодная комната ожидала старика. И весь тот день не отходил от меня, не хотел расстаться со мной бывший князь. Он был испуган и подавлен, — в ревкоме ему решительно отказали и даже рассердились, не велели больше приходить с такими нелепыми просьбами.
Был обеденный час, и я пригласил старика с собой в духан. Мы сели за стол — нам подали незатейливый духанный обед. При виде еды и вина Кадор немного приободрился. Однако он по-прежнему был не в своей тарелке.
— Что я теперь? Ничего у меня не осталось — только эта плетка… Вместо всех моих гор, полей и лесов! Да, несладко жизнь обернулась — и все уже позади! Что тут поделаешь? Жилось, заломилось… Чему быть, того не миновать. — Он запнулся, продолжал нерешительно: — А может, еще устроится мир, войдет в колею? Да нет — так все нынче перевернулось да перепуталось, что не скоро утрясется… А до той поры я с голодухи ноги протяну! — так плакался Кадор. — Мне все кажется, будто я уже умер, будто меня вовсе как человека упразднили! — и вдруг спросил:
— А все же никак в толк не возьму — почему мне не отдают моего пастбища?
— Революция произошла! — отвечал я простодушно.
— Ну, а при чем тут моя гора, моя трава? — так и не мог уразуметь старый барин.
— А какая там трава, если бы только ты знал!
— Дед моего деда Шермазан, царский домоблюститель, над всей Кахетией властвовал — а мне уж и одной горой владеть нельзя? Травой, что на ней растет?