— Наконец-то ты вспомнила и о нас! Где пропадала?
— Вот, решила взглянуть на родные места… Свидетель мне это солнышко, что к матери своей держит путь, — уж как я вас всех люблю!..
— О чем вы судили-рядили? — спросила Фуфала, отдышавшись и бережно сложив свой рваный зонтик.
— О минутном мире нашем, о жизни — как она быстро ветшает… Взять хотя бы тебя! Господи, как ты хороша была — мне ли не помнить! Глядишь, бывало, на тебя и думаешь — что это, роза у меня перед глазами или гранатовый цвет? Вся точно месяц светилась… — сказала Нинуца.
Фуфала приняла похвалу как должное и гордо откинула голову.
— В ту пору, когда муж привел тебя молодухой в нашу деревню, мне было всего девятнадцать лет… А в молодости мы все пригожи! Неважно то́, что было да сплыло, важно только то́, что есть! Минувшая прелесть — что прошлогодний снег: кто о нем помнит?
И добавила, чтобы не остаться в долгу перед доброжелательницей:
— И ты хороша была, Нинуца!
И — всё: пять скупых слов, и ни единого цветистого сравнения, ни одной попытки ярче описать былую красу Нинуцы!
Зато Бабалэ поспешила льстивым тоном дополнить нещедрую эту похвалу:
— Да, уж хороша, так хороша… что твоя звездочка, что твоя утренняя заря!
Но она явно хватила лишку — Фуфала рассердилась. Такое неумеренное восхваление соперницы — и притом ведь не искреннее, преувеличенное… Она грозно глянула на Бабалэ, и та замерла, как перепелка перед коршуном. Да и сама Нинуца почувствовала себя неловко — не по чину честь! — но не отвергла лести и только, чтобы умиротворить Фуфалу, перевела речь на иные женские достоинства:
— Что — красота, разве дело в красоте? Главное то, что мы честь свою соблюдали, семье и мужу были верны!
— Да, хороша я была собой, и впрямь хороша, — вздохнула Фуфала. — Как майская роза в расцвете. Ясноглазой меня называли, красой-девицей, русалкой…
— А теперь совой величают! — сболтнул мальчишка-огородный воришка и пустился со всех ног наутек.
— Куда бежишь, поросенок! Подумаешь — уязвил! Пусть зовут, как хотят! Хоть я и увядшая, а все-таки роза — не чеснок и не сельдерей, как твоя мать! Эх, какая же я была красивая, — продолжала Фуфала, — всем взяла, и лицом, и статью… Да только пожертвовала я и молодостью, и красотой ради одного Шиолы…
— Ты и сейчас как расцветшая роза. Кто с тобой сравнится? — съехидничала елейным тоном Лютоярка. — Нет тебе пары на белом свете! — Но Фуфала была уверена, что все ей кадят, и не заметила насмешки.
Хоть и перевалило ей за шестой десяток, а она оставалась все той же разборчивой красоткой: никто ей не нравился.
Шепнут ей, бывало, что вот-де такой-то и такой-то…
— Кто, кто? Этот слюнтяй? Кувшинное рыло? Ростом с ноготок, от земли не видать, в чем душа держится! Размазня, мужичонка-собачонка! — распалясь, обольет, бывало, беднягу презреньем Фуфала.
— Мелковат, на мой взгляд! Пустобрех, частобай! Не пойду я за такого, лучше навек одна останусь, как полевая мышь!
Лютой ненавистью ненавидела нынешних мужчин: — Так и буду ходить, как однорогий олень! — и добавляла, горделиво изогнув шею: — Разве я не дочь покорителя крепости?
— Эх, многие вздыхали по мне… Сколько крови из-за меня пролилось! А теперь я словно испуганный воробышек. Эх, Шиола, Шиола… Где ты теперь? Однажды встретился мне Шиола у родника; огляделся, нет ли кого поблизости, и сказал тихо: «Будь я твоим нареченным, честью клянусь, перед самим царем шапки бы не ломал!» Вот точно так и сказал, слово в слово — не подумайте, что я сочиняю!
Сидевший рядом полевщик Рехвия фыркнул, не удержался. Фуфала испепелила его взглядом.
— В зеркало на себя взгляни — смеешь человеком называться? Не мужчина, а пивной котел! — Но тут и Бирхла не удержался от смеха.
— Чего ты ржешь, чесночная душа, луковица облупленная! Поглядел бы на свою трухлявую голову, вишь, она точно укропом поросла! — злобно сверкнула она глазами на Бирхлу.
— И ты туда же, в люди — сморчок, ерник, недолитая чарка! — и обернулась к женщинам, что сидели рядом, поджав ноги, и гоняли по чашкам жужжащие веретена:
— Ну, скажите на милость — что это, человек или ветошь, пыльная тряпка?
А Бирхла все смеялся.
— Не было никого равного Шиоле, — продолжала Фуфала. — Какой стрелок меткий, а песни пел — за душу брало… А уж красив — и лицом, и станом, словно сам святой Георгий из Бочормы…
— Увидел он меня в первый раз на нашем храмовом празднике… Я была в атласном оранжевом платье… Глянул — и голову потерял! Эх, на бранном поле надо было его видеть, а не так, как вас, на лужайке перед духаном, где вы торчите день-деньской! — снова повернулась она к Бирхле.
Но тут Бирхла не выдержал, спасся бегством…
Так текла беседа; уходили одни, подсаживались другие: та выглянула из дому, чтобы посплетничать, другая ускользнула от лоханей и горшков, чтобы просто дух перевести, третья вышла искать ребенка, четвертая — сходить в лавку за керосином… А порой появлялся, на беду Фуфале, какой-нибудь новый мучитель, и пытка начиналась сначала.