Борис увидел, что Ларкин уже бежит от своей «тридцатьчетверки», которая все еще крутилась на месте и из открытых люков которой поднимался легкий дымок и невысокие, яркие языки пламени. «Куваев погиб. И, наверное, Генка, — подумал Борис. — Хороший был водитель». Он хотел повернуть к Ларкину, чтобы взять его к себе, но Ларкин уже прыгнул на другую машину.
С экрана перископа исчезла ложбина. Впереди только по-прежнему крутился на месте ларкинский танк. Из него валил теперь густой, черный, высокий дым, как из паровозной трубы. Потом раздался сильный взрыв, танк исчез в дыму и в пламени. Через несколько секунд он снова появился на экране, неподвижный, тихий, без башни. Он горел теперь ровным пламенем…
— Вперед! Приказываю — вперед! — беспрестанно звучал в наушниках голос командира бригады. Но теперь голос стал крикливее и выше тоном. — Вперед! Вперед!
Бригада опять покатилась к ложбине.
Толкнув носком сапога в спину Ткаченко, чтобы тот не отставал от других, Андриевский вяло подумал: «Наше дело телячье…» Теперь не он принимал решения, а лишь исполнял чужую волю, был только частью одного целого, и его старания сводились к тому, чтобы действовать соразмерно с этим целым. Ему не нравилась эта атака, в которую он не верил, его злил громкий крик полковника Макарова, которому он подчинялся. Он вообще не любил быть пассивным исполнителем. В другое время он, может быть, несмотря ни на что, попробовал бы выскочить вперед и прорваться к «тиграм», но сейчас из той глубины его существа, где пряталась мысль о поездке в Москву и откуда еще недавно поднималось вверх веселье, сочились тревога и неуверенность, которые ослабляли и сдерживали его. «Наше дело телячье», — думал он, глядя на то, как рядом с его машиной рвутся снаряды.
Несколько «тридцатьчетверок» рискнули оторваться от боевых порядков и сделать бешеный рывок вперед. Но с каждым метром сближения с противником возрастала угроза попадания в них. И в самом деле они — одна за другой — спотыкались, останавливались, начинали гореть. И тогда оставшиеся в живых машины не выдержали, бросились назад к своим боевым порядкам, а те, увлеченные их попятным движением тоже откатились на исходные рубежи.
Вторая атака захлебнулась.
— Вперед! Все вперед! — надрывались наушники. — Расстреляю подлецов! Все вперед!
Сквозь сумятицу голосов к Андриевскому прорвался тихий голос Чигринца, полный скрытой растерянности и надежды:
— Ветер… Ветер! Что будем делать? Что будем делать?
Эта вера в то, что он, командир роты, может найти правильное решение в условиях, когда он ничего решать не может, еще больше разозлила Бориса.
— Наше дело телячье! — крикнул он. — Наше дело телячье. Понял, Женя?
Ответа он не разобрал, но злость на командира бригады у него неожиданно прошла, потому что он подумал, что и у командира бригады дело телячье, он тоже ничего не может решать, что он такой же винтик большой машины.
С каждым новым днем, проведенным на фронте, Андриевский все сильнее ощущал себя частицей огромного организма Советской Армия, а свою роту, свой батальон, бригаду, даже корпус — лишь отдельными частями этого сложнейшего организма, который управлял всеми ими соразмерно с высшей целью своего существования: необходимостью разгромить смертельного врага, одержать полную победу в Отечественной войне. Все больше крепло у Бориса понимание того, что действующая армия, как любой живой организм, напрягающий все силы для достижения великой цели, может использовать свои части так, как сочтет это целесообразным в данный момент, вплоть до того, что может пожертвовать какой-либо из этих своих частей, если это понадобится для того, чтобы выполнить свою главную задачу, осуществить свою жизненную функцию. Такое понимание своего места и места любого солдата, офицера и генерала на войне, понимание, ставшее его глубоким чувством, помогало Андриевскому избегать нелепых и мелких обид на начальство, видеть целесообразность там, где на первый взгляд можно было думать о жестокости или несправедливости, а в конечном счете, это постоянное ощущение общей цели армии в каждом своем ограниченном боевом действии помогало Борису воевать уверенно и умело.
В наушниках Андриевского раздался протяжный крик: «Воздух!», и все мысли сразу выскочили из головы. Он проворно откинул люк и, держа его над собою левой рукой, задрал голову.
В сумятицу голосов, в танковое лязганье и гул ворвался рев авиационных моторов, взрывы бомб, выстрелы. В воздухе летели комья земли, осколки, куски металла, Андриевский не обращал ни на что внимания. Он смотрел прямо над собой — в небо. Оно было уже не серым с голубыми пятнами, а голубым с белыми облаками. И очень высоким.