Подковы эти вспоминались потом Решетняку не раз. Пройти все то, что он прошел... ночи в багровых пожарах и дни, что будто в постоянных сумерках над тобой... сражаться с танками, прямой наводкой расстреливать их среди лобастых гранитов Подолии... принимать на себя всю тяжесть неба, налитого воем «мессершмиттов»... все пройти, выдержать, все вынести на крутых солдатских плечах своих и остаться в живых... Нет, для этого нужно было иметь крепкую подкову, кем-то выкованную тебе на счастье!.. Отступали с тяжелыми боями. До Днепра были у них и пушки, и кони, и хозяйство батарейное, а на левый берег вышли без ничего — только души свои вынесли из святой днепровской воды. Горстка бывших пограничников оставалась к тому времени возле своего батарейного. Стали пехотой, чувствовали себя как бы голыми без своих орудий. Днепр ненадолго стал рубежом. Деревянные мосты были сожжены, а железнодорожный, для которого не нашлось взрывчатки, вынуждена была расстрелять наша же артиллерия. Дымился на той стороне, перед мостом, расстреливаемый клочок земли, на глазах сжималась шагреневая кожа плацдарма... Тысячи солдатских глаз опечаленно смотрели с левого берега, следили, как, невесть откуда появившись, мечется перед разрушенным мостом обезумевшая артиллерийская упряжка, которая историку напомнила бы урартскую боевую колесницу, окованную бронзой и обшитую кожей, а за нею, точно волчья стая, гонялись немецкие мотоциклисты. Били по ней снаряды, накрывали мины, казалось, уже ее нет, разнесло, а она в этих взрывах, в дымах появлялась снова, черная, как ярость, как отчаяние, совершала свои безумные прощальные круги до тех пор, пока, подлетев к крутизне берега, вздыбилась лошадьми и с высокого обрыва пошла кувырком в темные водовороты Днепра...
С каждым днем все меньше становилось их, вчерашних батарейцев, кадровиков-пограничников, а потом всего двое осталось: Решетняк и капитан Чикмасов, его командир. Однажды в суматохе отступления они потеряли друг друга, пришлось Решетняку присоединиться к другим, шел с незнакомым политруком, подчиняясь ему только потому, что он политрук. Бойцы ни фамилии его не знали, ни из какой он части, знали только, что он политрук, и этого было достаточно, чтобы довериться ему, признать вожаком, и он вел их по полям окружения, ни разу никому не улыбнувшись. И хотя, казалось, среди множества войск Решетняку совершенно невозможно было разыскать своего батарейного, невозможно было высмотреть знакомого человека в этой безбрежной стихии, в тучах отступления, где стоит кому лишь на миг задержаться, и уже он потонул, исчез, как исчезают песчинки в песчаных бушующих бурях, — однако Решетняк и в этих бурях все-таки заметил своего капитана, и когда они встретились, не видевшись двое суток, невольно бросились друг другу в объятия.
— Вот тебе и подкова, — сказал тогда батарейный, и слезы сверкнули у него на глазах, хотя был он не из плаксивых.
Дальше уже не расставались. Вместе шли через болота, вместе залегали в оборону, горечь отступления делили одинаково терпеливо. И хотя оба они были молчаливыми, но и в их молчании жила родная батарея, и граница, и товарищи, и общность долга. Сколько было тех оборон, сколько земли передолбили маленькими саперными лопатками, взятыми у тех, кому они были уже не нужны... Однажды ночью в их окопы стали внезапно вваливаться — прямо с марша — мокрые, запыхавшиеся бойцы, прибывшие им на смену. Хватая грудью воздух, расспрашивали оторопевших спросонок старожилов, где враг, в какую сторону стрелять. И хоть замену приказано было провести как можно тише, враг, вероятно, все-таки услышал ночную возню, потому что еще не успели одни отойти, а другие занять окопы, как по ним полоснуло шквальным огнем, на флангах загрохотали танки, — струями трассирующих, вихрем огня враг создал словно бы коридор темноты, который единственный только и был теперь открыт для отступления. Танки, все время двигаясь, всю ночь гнали их по этому коридору, насквозь простреливали сдавливаемое пространство, где в смерче, в огненной метели трассирующих пуль вслепую летели толпы задыхающихся людей. Бежали по какой-то стерне, через кукурузные поля, путались ногами в гречихе, падали, поднимались и снова, задыхаясь, захлебываясь воздухом, из последних сил мчались в хаос ночи, в дьявольскую фантастику тьмы и огня. Из-под касок пот ручьями заливает лицо, разъедает глаза, горло пересохло, в груди горит от нехватки воздуха — кони упали бы от такого гона, а люди тут падали только от пуль.
Помнится, более всего беспокоило тогда их обоих: как бы не потерять друг друга в темноте. Если и хотелось тогда Решетняку еще жить, то, пожалуй, только для того, чтобы раздобыть где-нибудь росинку на губы, полжизни — за глоток воды!