Он с трудом пошевелился, пытаясь осмотреть незнакомую комнату. Острая боль прострелила – от плеча до ноги. Художник зубы стиснул, чтобы не застонать. Воспаленное тело горело; жар от гангрены – от правой руки – расползался всё дальше.
Комната, в которой он проспал, бог знает, сколько, была похожа на охотничий бивак: костлявые ветки старых оленьих рогов топорщились в углу, прикрытые тряпкой. На шифонере пылилась деревянная подсадная утка, облупившаяся сбоку, словно полинявшая. Из-под лавки, стоящей у стены, торчал темно-зелёный нос резиновой спущенной лодки.
Оглушенный долгим сном, Тиморей поначалу не понял, где он находится. Но потом за дверью голоса послышались, среди которых он узнал голос Зимогора; правда, плохо было слышно, что там говорят. Приятным табачным дымком потянуло в дверную щель. И нестерпимо захотелось покурить.
Дорогин кое-как поднялся. Посидел на кровати, глядя на тряпичный разноцветный блин домотканого половичка. Голова страшно кружилась, ступни горели. (Когда его, обмороженного, привезли на «Буране» в избу и взялись унты стягивать – сорвали вместе с кожей: ступни примерзли).
Кривясь от боли, Тиморей попытался встать на ноги, но, покачнувшись, рухнул на кровать – головой чуть окошко не выстеклил.
– Ох, мать… – пробормотал. – Да что это ж такое?
Он оказался беспомощен, как младенец. И так же, как младенцу, ему жалко себя стало, одинокого, всеми покинутого. В памяти всплывали обрывки путешествия на кордон; последние километры, самые трудные, которые одолевать приходилось почти ползком. Какое-то озеро представилось перед глазами; Тиморей неподвижно сидит на снегу, а Зимогор уходит, бросает его, так запомнилось; сам пошёл на кордон, а ему Черныша подсунул – сиди, подыхай как собака…
Глядя на цветок герани, стоящий на окне, Тиморей мучительно сморщился; хотел что-то вспомнить (Цветок Светлотая). Но так и не вспомнил.
Стискивая зубы, он всё же поднялся. Шагая как по раскалённым углям, осторожно выбрался в горницу, где было густо накурено. Постоял, дожидаясь, когда на него обратят внимания, но не дождался.
Медвежакин с Егором находились в дальнем углу возле шипящей стационарной радиостанции «Гроза 2 С» – такие станции обычно стояли на узловых и отдалённых точках. Возле двери висел белый маскировочный халат, из под которого выглядывал обшарпанный приклад карабина.
Стараясь казаться непринужденным, даже весёлым, Тимоха окликнул охотника:
– Эй, Склифосовский! Дай закурить!
Егор – несколько удивленно – посмотрел поверх очков.
– Оклемался? – тихо спросил. – Как самочувствие?
Дорогин, неумело орудуя одной рукой, вытряхнул сигарету из пачки. Прикурил от зажигалки. Жадно затянулся.
– Что? – спросил, кивая на станцию. – Совет в Филях?.. Меня пилить собрались?
– Дрова для бани, – резко ответил Егор.
– A-а… Значит, показалось. – Дорогин посмотрел на почерневшую кисть. Попробовал пальцами пошевелить. Рука – почти мертвая. «Может, они правы? – промелькнуло в голове. – Может, и правда, пока не поздно…»
– А Северьяныч где? – глухо спросил он. – Или мне тоже показалось?
– Бензопилу налаживает.
– Инструмент готовит? Для операции, да?
Зимогор отвернулся к радиостанции.
Тиморей, побито сутулясь за столом, всё больше и больше озлоблялся на этих «конвалов», которые только что тут сидели, спокойненько решали его судьбу – судьбу художника. Решали за его спиной. А нет бы разбудить да пригласить, спросить, что он сам-то думает, тот человек, которого они пилить надумали, заразы…
Он высосал две сигареты подряд. Опьянел от никотина и поймал себя на странном ощущении, будто присутствует на собственных поминках или похоронах.
– Разве так художника хоронят?! – Болезненно блестящими глазами он оглядел накуренную горницу. – Где музыка? Где цветы? – Дорогин хохотнул, бледнея. – Кто же так хоронит русских гениев? Не посоветовались, понимаешь, с покойником…
Отвлекаясь от радиостанции, Медвежакин с недоумением посмотрел на него.
Художник раздавил окурок в консервной банке.
– Бычки в томате, – сказал он, обращаясь к егерю. – Мировая закусь. К новогоднему столу.
Егерь пристально взглянул на Зимогора, словно желая спросить: «Что это? Как понмать?» Охотник, сняв очки, пожал плечами, будто отвечая: «Хрен его знает!»
А на Тиморея вдруг нашел весёлый стих.
– Совет в Филях? – вызывающе громко спросил он, снова обращаясь к егерю: – Скажи мне, дядя, ведь недаром Москва, спаленная пожаром, французу отдана?.. Кстати, дядя, ты не знаешь, почему Кутузов лишился глаза?
Егерь, опуская голову, пошевелил бровями.
Тиморей что-то ещё хотел сказать, но поднялся – забыл про ноги. И тут же охнул – присел от боли. Опять поднялся и, кривясь, медленно пошёл «по раскалённым углям». Добрался до кровати, рухнул в забытье…