Зимогор, машинально пригибая голову, продолжал – немного потише:
– Надо пилить! Пилить, пока не поздно!
– Пилить… – рокочущим голосом передразнил Медвежакин. – Пилить – дело нехитрое. Ещё какие будут предложения? Дед-Борей, что скажешь?
Антон Северьяныч курил возле окна. Сосредоточенно смотрел в темноту полярной ночи, едва-едва подкрашенную синькой над горами, над заснеженной тайгой. Верхней губой Северьяныч – по своей многолетней привычке – попробовал до носа дотянуться.
– Жалко. Рука у него золотая, – вздохнул. – Это художник, не золотарь. Но опять же, как бы нам не проморгать… – Дед-Борей покрутил обгоревшую спичку, бросил в консервную банку, вместо пепельницы стоящую посередине стола. – Сегодня жалко до локтя отпилить, а завтра, глядишь, придётся до плеча отхватывать. Вот ведь как может быть.
– Я ж говорю: пилить… – Охотник приподнялся над столом. – Чего тут думать? Чего гадать?
– Зимогор! Да погоди ты! – Медвежакин отмахнулся от него и, почему-то посмотрев на Северьяныча, спросил: – Чем ты будешь пилить?
– Кто? Я? – Дед-Борей даже вздрогнул, а потом перекрестился на какую-то бумажную иконку, находящуюся в дальнем углу. – Избави, бог, чтоб я пилил собственного сына!
Егерь смутился.
– Да разве я говорю, чтобы ты…
– Ну, а кто же? Ты, Героич, возьмёшься?
– Ну, здраствуйте! Тоже придумал…
За столом воцарилось молчание.
– Я… – нехотя сказал Егор. – Я буду пилить.
Медвежакину сразу не нравилась эта «деревянно-дубавая» идея – пилить. И чем дальше, тем больше не нравилась. Но ничто другое не вырисовывалось. Пока во всяком случае.
– Так, – мрачно согласился егерь. – Ну, допустим. И чем же ты будешь пилить, Склифосовский?
– Ножовкой. Чем? Водкой смажем и вперед… Ну, а чего ты?..
Егерь ухмыльнулся уголком добродушного рта.
– Может, лучше сразу колуном? Чтоб не мучился.
– Героич! Перестань! Да у нас в Афгане было ещё похлеще…
– Тут не Афган… – оборвал Медвежакин.
– Это я заметил. Тут несколько прохладней. – Нервный тик у Зимогора усилился при упоминании Афганистана. – А что ты предлагаешь? А?
Егерь посмотрел на часы, на радиостанцию.
– Надо ещё посоветоваться с медициной.
Зимогор сгоряча кулаком хотел ударить по столу, но вспомнил про больного. Кулак пролетел над столешницей и описал такую кривую в воздухе, как будто в кулаке была граната, которую он хотел забросить, как можно дальше.
– Героич! – простонал охотник. – Ну сколько советоваться? Доктор нам уже сказал…
– Ну, знаешь! – Грузный егерь поднялся, едва не опрокинув табурет. – Как говорится, семь раз отрежь, один раз отмерь…
– Да говорится-то как раз наоборот.
– Что – наоборот?
Зимогор ухмыльнулся. Седую пушицу свою причесал на загривке.
– Героич! Ты даже сам не понял, что сморозил.
Медвежакин посмотрел на старика.
– Дед-Борей, я что-нибудь не так сказал? Семь раз отрежь… Тьфу! – Спохватившись, егерь хлопнул ладошкой по лбу. – Ну, вы же понимаете, что я хотел сказать. Чего ты зубы скалишь, Зимогор? Мы ещё с тобой поговорим, между прочим. Потащил туриста в эдакую даль…
Охотник аж задохнулся от возмущения.
– Кто? Я? Да это он меня потащил! «Я чуйствую», «я чуйствую», что на кордоне мой папа, мать твою… – Егор некстати подмигнул сердитым глазом. – Вот погоди, проснется, так сам расскажет. Если, конечно, вспомнит, кто он такой и где он есть.
– Вспомнит! – поднимаясь, заверил Медвежакин. – Что он совсем уже… Ну, я пойду, движок врублю, а то аккумуляторы садятся.
Скрипнула дверь. Во дворе заскулили две лайки, о которых Медвежакин напрочь забыл в это утро.
Приглушённая работа генератора где-то внутри огромного сугроба, похожего на белую скирду, – пулемётная трескотня, постепенно переходящая в равномерный гул – заставили художника слабо застонать во сне и пошевелиться.
«Райское» дерево росло перед окном. Освещёное лампой, находящейся где-то поблизости, это «райское» заснеженное дерево казалось отлитым из серебра. Груши и яблоки росли на дереве – румяные, припорошенные снегом, они слегка покачивались под нажимом ветра. Конфеты сверкали обёртками и так вертелись, точно рыбы в аквариуме. Медовые пряники с дырками висели на тоненькой привязи. Потом живая белка откуда-то взялась – прошмыгнула среди ветвей, роняя белые полупрозрачные полосы снега. Белка проворно добралась до грецкого ореха и стала передними лапками царапать его, отрывать, но в какое-то мгновенье вдруг спохватилась – застыла, глядя в окно, прямо в глаза художника.
Дорогин только что очнулся (или всё-таки спал? непонятно). Проморгавшись, он посмотрел за окно и едва шевельнулся.
Белка заметила его – исчезла в ветках. Но яблоки на дереве и мишура – не исчезли.
«Что за ерунда? – подумал Тиморей. – Я же проснулся!»
Правая рука была как плеть – не слушалась. Левой рукою он протёр глаза и ощутил совершенно голые, припухщие веки; во время перехода по тундре и тайге ресницы на морозе постоянно склеивались и, в конце концов, Тимоха выдрал все ресницы…