Перешагнув через порог, Зимогор состроил зверскую рожу и понарошку замахнулся топором.
– Дармоеды! Я чуть башку не расколол, а они зашли на готовенькое и издеваются. А, Черныш? И ты с ним за компанию?
Черныш самый первый влетел в избу, точно больше всех трудился над закрытой дверью. Обнюхал все углы и возвратился к ногам хозяина. Обувку обмел хвостом. Заглядывал в глаза и нетерпеливо повизгивал: дескать, все в порядке, печь топи, а то я голодный, как собака.
Лунный свет берестою подрагивал на полу возле окна. Беремя дров лежало у печи, стрелы сухих лучин.
– Ты смотри-ка, – заметил охотник, открывая чугунную дверцу, – печка тут колосником. Капитально кто-то строил. Для себя.
Поломав сухие смолистые лучины, Зимогор с необычайной ловкостью соорудил в печи какой-то хитрый «колодец» и через минуту-другую поленья затрещали, брызгая искрами.
Тиморей, наблюдая, как занимается пламя в железном притворе, с чувством благодарности подумал о людях, недавно живших здесь. Какой хороший закон тайги – оставлять в избе дрова и спички для грядущего путника. Когда бы все мы следовали таким законам – жизнь была бы теплее, добрее. А то у нас другой закон тайги – в горло вцепиться…
Изба нагревалась. Окно затуманивалось.
Дорогин, пошевеливши обмороженными пальцами на ногах, предупредил:
– Ну, все! Готовься!
– К чему?
– Сейчас буду орать.
– Что? Лапы отходят?
– Отходят…
– Ну, только бы не в мир иной.
– Типун тебе на язык.
Охотник согласно кивнул.
– Давай, ори!
Дорогин усмехнулся:
– Не дождешься. – Он стал разуваться, скрипя зубами. – Примёрзли они что ли, мои унты…
Зимогор походил по избе. Погладил бревна и загадочно сказал:
– Сейчас она заплачет. Вместо тебя.
– Кто?
– Изба.
– Как это – заплачет?
– Как баба деревенская.
– Да ну тебя…
– Спорим?
– На что?
– На фляжку спирта.
– А есть она у тебя?
– У меня-то есть. А у тебя? Ты же, турист, проиграешь, не я.
Зимовье давно стояло на морозе – никто не заходил, печь не топил. Стены стужа насквозь прокалила. Да к тому же пол тут земляной. Согреваясь, наполняясь животворным духом, изба и в самом деле стала потихохоньку точить свои серебряные слёзы. На бревнах проступили, заблестели первые капли. Печка распалялась; яростный огонь красную рубаху на груди пластал – на волю рвался. И, чем сильнее разъярялась печь, утробно гудя и пощелкивая, тем сильнее слезилась эта хоромина. Так бывает с человеком, хлебнувшим горя: чем сильней ты жалеешь его, тем сильней душа в нём закипает, давая волю чувствам.
Пропал студёный белёсый выдох, мыльным пузырем вылетающий изо рта. У порога подтаивал снежный пух, который натрусили, входя в избу. Тепло окрепло, заиграло мускулами. Тёплый воздух по избе запохаживал – в дальние углы заглядывал, дышал на стекла, на куржак, сметаною обмазавший железные шляпки гвоздей под порогом. Углы потрескивали – тепло широкими плечами напирало. Седые волосинки мха, от мороза торчавшие дыбом, заметно пообмякли в бревенчатых пазах, покрылись влажной пылью. А где-то уже закапало…
Тиморей покрутил головой.
– Где это?
– Вон, с подоконника.
– Надо подставить посудину.
– А что я тебе говорил?
Через полчаса слезы уже не просто капали, – в ручейки собирались, бежали по брюхатым бревнам, затекали в пазы и продольные губастые трещины. Слёзы медленно, маслянисто скользили по округлым сучкам сургучного цвета, похожим на посылочные блямбы…
– Никогда я не видел такого, – признался Тиморей.
– А что ты в своем городе увидишь?
– Я – деревенский.
– Я – тоже.
Эта минута удивительным образом сблизила их.
Плакала изба, словно рыдала душа убитой русской деревеньки, жалобилась на свою судьбину. Как хорошо ей было бы притулиться где-нибудь на красном деревенском угоре, хранить и лелеять под крышей дружную веселую семью, полную детишек, труда и забот. А что вместо этого? Крепкая и статная изба, не на страх, а на совесть сработанная мастером, от переизбытка сил играючи сотворившим этакое диво и дальше по жизни пошедшим, – изба жила пустынно, сиротливо. Ждала случайного странника – рыбака, охотника, геолога, чтобы согреть его своим душевным жаром, накормить, напоить и нежно убаюкать на ночь, а наутро вновь остаться чёрной безутешною вдовой. И так – за годом год. Стоять, скучать у берега, телом и душою коченеть на северных ножевых ветрах, на матёрых морозах. Стареть, сутулиться, подслеповатыми окошками смотреть в заповедную даль, где бродит полярное незакатное солнце или тьма беспросветных ночей, изредка подкрашенная позарями, накоротке пробегающими из конца в конец великой северной земли… Ах, изба, родимая изба, душа прекрасной русской деревеньки! Теперь уж тебе вряд ли чем-нибудь поможешь. Разве что вот так – при встрече – слёзы твои вытрешь, да послушаешь в тихую лунную ночь твою безутешную жалобу.
Пурга будто ждала, когда они под крышу заберутся.