– Троя священная, Троя Украины, – повторял и старик. – А хто-то введе деревьяного коня в мою Трою, як мене не стане? А поки я жив, не бувать тому коневи в моий Трои…
– О, это верно, – улыбаясь, заметил Паткуль. – Я хотел было ввести в твою Трою этого деревянного коня.
– Се б то Речь Посполиту, Польшу, пане? – лукаво спрашивает старик.
– Да ее, только не удалось.
– Ни, пане, нехай вона и остается деревьяным конем: вона сама себе и зруйнуе, ся нова Троя разломиться сама натрое, попомнить мое старе слово, – сказал Палий пророчески.
Угощение посла удалось на славу Паткуль все более и более дивился талантам старика: он не только умеет распутать дипломатический клубок, как бы он ни был спутан, не только понюхал истории, но умеет быть и любезным хозяином, угостить по-рыцарски.
Когда после угощения Палий, бойко сидя на своем красивом «конике», показывал гостю свою Трою, обнаруживая при этом необыкновенные качества военного организатора и сообразительность государственного мужа, Паткуль едва ли льстил старику, когда сказал, с уважением пожимая его руку:
– Клянусь, пан полковник, что я не преувеличу, если скажу тебе, как после скажу Речи Посполитой: Палий – это единственный человек, который мог бы еще оживить упадшие силы некогда славной и могучей республики польской.
– Э, шкода! – грустно махнул на это старый Палий. – Не там мий Ерусалим и не там священный гроб моего Спасителя… Десь-инде… Alibi…
Паткуль ничего не отвечал… «Да это необыкновенный старик, он и язык Горациуса знает».
А между тем из-за крепостного вала слышались треньканья бандуры и горловой речитатив-говорок:
IX
На новом, новозавоеванном севере России, где непоседа-царь закладывал новую столицу и вместе с тем закладывал в него всю свою крупную, исторически ценную душу, – на севере это, 1703-е от нарождения Христа Спасителя, лето выдалось такое же, как и царь, невмерное: то не в меру и не в пору дожди и холода, то не в пору и не в меру бездожие и засуха. Сначала всю весну лились с неба дожди, словно бы твердь небесная прорвалась или изрешетилась, и оттуда хляби небесные и облачные лились на промокшую до последней нити землю, а потом заколодило, ударила жара, настала сушь трескучая, пожгла до корня только что оправившиеся и выпрямившиеся после ливней хлеба и всякую снедь, задымилось, зачадило удушливым чадом все поневское, олонецкое, новгородское и белозерское Полесье, горели и тлели леса, горела и тлела земля; клубы дыма выползали из глубоких торфяников, окутывали корни и стволы деревьев, заволакивая стоящею в воздухе дымною гарью. Птицы бросали гнезда и улетали из этого дымного царства. Люди ждали преставления света: это ад чадит, это геенна огненная просовывает свои горячие, дымные языки из-под грешной земли, ад пожирает землю… «Оле, оле, прегрешений наших!» Стонут старые грамотники, покачивая седыми, глупыми головами, не ведавшими, что неведение-то и есть грех смертный, кара Божья… Сумрачный, заряженный гневом и своими думами, ходит царь, со страстною щемью в сердце видя, как горят его дорогие леса, его корабельные боры, его сила и надежда… «О! Проклятое, бородатое, длиннополое неведение! Это ты палишь мои леса, сожигаешь мои корабли… А там – в Голендерской да Аглицкой земле – не горят боры великие… А у меня – горят…»
В это время в один из душных, дымных дней песчаным берегом Белого озера по направлению к Крохину медленно тащилась артель рабочих; в руках – у кого слега длинная, посох дорожный, у кого заступ, видимо поработавший вдоволь в земле-матушке; за плечами – у кого котомочка с невещественными знаками бедного одеяния либо старые лапти, у кого – жалкие лохмотья старой овчины в память о том, что они изображали собой когда-то полушубок; на ногах – у того лапотки-отопочки, у другого – слои засохшей и потрескавшейся грязи… Жарынь страшная, безвоздушная, какая только может быть на болотном севере во время лесогорения. Тихо в соседнем, подернутом дымною пеленою лесе, тихо и на тихом Белоозере, над поверхностью которого тоже висит что-то дымное, белесоватое. На небе стоит солнце без лучей, а все-таки марит, душит банною теплынью. Очумевшие от жару, вороны сидят тихо на деревьях, опустив отяжелевшие крылья и разинув рты, видно, что и птице дышится тяжело.
За артелью плетется мальчуган лет восьми, не более, с огромным лопухом на белокурой головке вместо шапки. Хотя живые глаза мальчика с любопытством поглядывают на плавный полет белобрюхого мартына, скользившего над поверхностью озера, однако ноги у мальца, видимо, притомились. Всякий раз, когда мартын, делая в воздухе неожиданный пируэт, быстро падал на воду, вытягивая свои красные ножки за добычей, мальчик невольно вскрикивал: «Ах! Ишь ты! Не пымал, не пымал…» И лицо мальчугана оживлялось.