– Так-ту, братеньки вы мои, – продолжал ратный, – насыпали мы эту Арарат-гору, а на Арарат-гору пушачки встащили – и ну жарить! Жарили мы их, жарили, дымили, братец ты мой, дымили, индо светло небушко помрачилося, ясно солнышко закатилося… А сам-от царь от пушачки к пушачке похаживает, зельем-порохом пушачки заряживает, да бух, да бух, да бух! А там загикали донские да черкасские казаки, напролом кинулись. И что ж бы вы думали! Насустречу к ним выходит старенькой-престаренькой старичок, седенькой-преседенькой, что твоя куделя белая, и несет это в руках Миколу-чудотворца. «Стой, – говорит, – братцы! Видишь, кто это?» – «Видим, – говорят казаки, шапки сымаючи. – Микола-угодник». Ну, знамо, икона, крестются, целуют угодничка… А старичок-от и говорит: «Видите, – гыт, – братцы, что у ево, у угодничка-то, на лике?» – «Видим, – говорят, – брада чесная». – «То-то же, – говорит, – а царь-от ваш хочет попам да чернецам бороды обрить… Так не взять ему, – говорит, – Азова-града: подите и скажите это царю». Воротились эти казаки, говорят царю: так и так, сам-де Микола-угодник выходил насустречу им, не велел брать города… А царь-от как осерчает на их, как закричит, как затопает ногами: «А! – говорит. – Сякие-такие, безмозглые! Не Микола то угодник выходил, а старый пес раскольничий, что ушел от меня с Москвы, к туркам убег, свою козлиную бороду спасаючи… А коли, – говорит, – он Миколой стращает, так я супротив Миколы, – говорит, – Ягорья храброго пошлю: ево-де, Ягорьино, дело ратное, а Миколино, – гыт, – дело церковное, так Миколе, – гыт, – супротив Ягорья не устоять…»
– Где устоять! – подтверждает шадроватый мужик.
– Не устоять, ни в жисть не устоять, – соглашаются и другие мужики.
– И не устоял, – заключает ратный, торжественно оглядывая слушателей. – Все от Бога.
– Это точно, что и говорить!
– А песьи головы, дядя, что сказал ты? – любопытствует долговязый парень.
– Что – песьи головы?
– Да каки они? Видал ты их?
– Как не видать, видывал.
– И близко, дядя?
– Не, ни-ни! Близко не подпущают, аспиды… Уж и шибко ж бегают, так бегают, идолы, что и собакой не догнать… А поди ты, об одной ноге…
– Что ты! Об одной?
– Об одной.
– Ах, он окаянный! Как же он, сучий сын, бегает об одной-то ноге?
– А во как. В те поры как Христос народился и в яслях лежал, прослышали об этом цари и бояре, жиды и пастухи и весь мир, ну и пришли Христу поклониться, да не токмо люди, а и птицы и звери. И прослышь про то Ирод царь-жидовин, что вот-де новый царь народился и будет-де этот самый царь царствовать и на земле, и на небе. Ну и распалился Ирод-царь гневом и говорит своим Иродовым слугам: «Подите, – гыт, – вы, Иродовы слуги, скрадьте младенца Христа и принесите ко мне!» – «Как же мы, ваше царское величество, – говорят Иродовы слуги, – скрадем его, коли там у него страж стоит, аньдел с огненным мечом? Он-де нас огнем и мечом посечет и спалит». А Ирод-царь и говорит: «К ему-де, – гыт, – к младенцу Христу, не токмо люди на поклонение идут, а и звери и птицы. Так вы, – гыт, – слуги мои Иродовы, наденьте на себя шкуры собачьи с собачьими головами и подите якобы поклониться младенцу со зверьем со всяким и скрадьте его». Ну, ладно: сказано – сделано. Надели на себя Иродовы слуги шкуры собачьи с собачьими, с песьими, значит, головами и пошли. Входят да прямо к яслям. Только что, братец ты мой, руки они, Иродовы слуги, протянули, чтобы, значит, скрасть младенца, как аньдел хвать их по плечу огненным мечом, да так, братец ты мой, ловко хватил, что от плеча-то самого наскрость и проруби, до самого естества, сказать бы… Так половина-то тела с рукой, с ногой так и осталась тут на месте, у самых яслей, а они-то Иродовы слуги, сцепившись друг с дружкой, рука с рукой, нога с ногой, и ускакали на двух ногах, по одной у каждого. Ну, с тех пор, братец ты мой, так и скачут они, Иродовы слуги: коли он тихо идет, так на одной ноге скачет, а коли ему нужно наутек, так зараз в сцепку друг с дружкой, и тут уж их сам черт не пымает… А головы-то собачьи так и приросли у их к плечам, с той поры и живут песьи головы…
– Крохино, батя, Крохино! – закричал радостно мальчик, которого ратный «царской пигалицей» называл.
Из-за дымчатой синевы, вдоль берега озера, неясно вырисовывалось что-то похожее на бедные избушки, разбросанные в беспорядке по низкому склону побережья. Только привычный глаз человека, родившегося тут и выросшего среди этой неприветливой природы, да сердце ребенка, встосковавшегося по родным местам, могли различить неясные очертания бедных, черных, кое-как и кой из чего сколоченных лачужек.
– Да, Крохино, – отвечал шадроватый мужик и перекрестился. Перекрестились и другие артельные.
– Шутка, сот семь-восемь, поди, верст отломали.
– Добро, что живы остались, – заметил ратный. – А мы вот с царем да с Шереметевым-боярином и тысячи отламывали, а уж который жив оставался, кого в поле да в болоте бросали, которых в баталиях теряли, про то и не пытали.