Однако главное перевоплощение писателя было еще впереди, хотя и не за горами. Речь идет о публикации повести: «На Иртыше». Без очерков В. Овечкина то всемирно-уникальное явление художественной культуры, которое мы именуем «деревенской прозой», вряд ли сформировалось бы. Но очерковый «бум» 50-х годов (неотделимый и от имени Залыгина с его нашумевшим циклом «Весной нынешнего года») только создал условия, предпосылки для нее. Очерк есть очерк, автоматически он в изящное искусство не обращается. Даже самый острый, самый талантливый. И вот той «крупинкой», которая вызвала назревшую «кристаллизацию» в художественной литературе, явилась именно повесть «На Иртыше». Она потрясла, ошеломила, заставила и писателей, и критиков, и читателей притихнуть, задуматься. Над очень серьезными вещами — о едоках и кормильцах, о революционном воодушевлении и прикрывающемся революционной фразой терроре, о власти и народе, прошлом и будущем... Вышел второй номер «Нового мира» за 1964 год, и, как говорится, уже на второй день все мы, кто больше, кто меньше, но стали другими. Необратимо. И произошло решительное размежевание в стане пишущих о селе, и ясным стало идейное, нравственное и эстетическое лицо «деревенщиков» в отличие от конъюнктурщиков, сочиняющих сюжеты «про село». А «деревенщики», как известно, дали мощный импульс развития не только военной прозе (о чем не раз напоминал писатель А. Адамович), но всей нашей литературе, всему нашему искусству, всей нашей культуре. И до сих пор их произведения остаются наиболее мощным нашим оружием в отстаивании принципа народности, в борьбе за сохранение и развитие высших нравственных и художественных ценностей, в борьбе за спасение природы, за сохранение культурных памятников и традиций... Смешно, когда кто-то усматривал в этом чуть ли не стремление повернуть историю вспять — к патриархальности. «Деревенщики» отстаивали те основы, без которых не только вперед ни на шаг не продвинешься, но и на старом-то уровне не удержишься.
Без учета этой ветвящейся цепочки воздействий не понять, не оценить и значения историко-революционного цикла С. Залыгина, который критик В. Сурганов окрестил «Сибириадой». Наша детская беззаботность привела к тому, что мы главную нашу тему — тему революции — чуть ли не на откуп отдали ловкачам от беллетристики, виртуозам развлекательного чтива, детективщикам. У юных читателей, по-моему, даже сложилось непоколебимое убеждение, что без проницательных чекистов не было бы ни самой революции, ни победы над белыми армадами (не говоря уж о социалистическом переустройстве жизни на более поздних этапах). И мы еще не оценили в свете ее в должной мере того факта, что именно Залыгин после правдивого описания событий времен коллективизации сумел вернуть теме революции в нашей литературе ее первородное марксистское звучание — он показал на широком эпическом материале, с учетом всего накопленного к началу 60-х годов (радостного и горького) опыта стихийный, народный характер революции и гражданской войны.
В данном случае речь идет о романе «Соленая Падь (1967), с выходом которого Залыгин был прочно признан автором, плодотворно разрабатывающим «историко-революционную тему».
Но снова писатель повел себя самым неожиданным образом! Вдруг «ударился» в литературоведческую эссеистику (эссе о Чехове «Мой поэт»); написал большой роман о странной любви сотрудницы научно-исследовательского института («Южноамериканский вариант»)... И совсем уж в полное недоумение поставил общественность фантастической повестью «Оська — смешной мальчик». Постепенно, однако, после долгих споров, высказав массу упреков и недоумений, привыкли и к этому «лицу» Залыгина, даже подобрали ему приличное определение — «писатель-экспериментатор». «Сергей Залыгин, — говорилось в одной из статей, — принадлежит к числу писателей, которые не часто возвращаются «на круги своя». Обычно каждая его работа — своеобразный эксперимент, проба сил в новом материале, жанре, стилевом ключе...»
Характерно, однако, что говорилось это в рецензии на роман Залыгина «Комиссия», в котором автор преотлично вернулся «на круги» традиционного реализма и историко-революционной проблематики. Но потом были вновь и неожиданные, фантастические, аллегорические вещи (см. сборник рассказов «Фестиваль»), и хоть и традиционные по манере, но зато неожиданные по проблематике, материалу. Во всяком случае, о романе «После бури» это вполне можно сказать. И именно такой вот неожиданностью материала, думается, поставил многих в тупик и на этот раз беспокойный прозаик. В романе он замахнулся на то, чтобы разрушить предвзятость, сломить стереотипы расхожих, невежественных суждений о самом сложном, пожалуй, и менее всего освещенном наукой и искусством (без всякого «пожалуй») периоде нашей истории — нэне.