Это только при первом, поверхностном знакомстве с жизнью и творчеством Залыгина он может показаться человеком мятущимся, «ищущим себя», без конца отрекающимся от чего-то обретенного ранее. Наоборот, Залыгин на редкость устойчив в своих жизненных убеждениях, целостен и верен сам себе. И именно эти целостность и верность себе как раз и являются основой бесконечных кажущихся внутренними противоречий и парадоксов, о которых шла речь ранее. Быть верным себе — это ведь значит вступать в бесконечные мелкие и крупные конфликты со всем, что тому мешает.
Литературоведы и критики измучились уже, подбирая Залыгину «наставников» и «учителей», повлиявших решительным образом на его становление как мыслителя и художника. Называют минералога и поэта П. Драверта, поэта Л. Мартынова, В. Овечкина... С литературоведами в этом лучше не спорить, для них наставник — что вольтеровский бог, которого, если нет, то надо для порядка придумать. Залыгин и не спорит, но старается уклониться от разговоров на данную тему. Не виноват же он, что, допустим, тот же Драверт, которого ему особенно часто навязывают в духовные отцы, просто не нравился ему никогда, хотя человеком был бесспорно достойным. Безусловные признательность и преклонение ощущаются у Залыгина, пожалуй, только тогда, когда речь заходит об А. Т. Твардовском. Но тоже не как к художнику, у которого он учился писать, но как к человеку, сочетавшему высочайшую требовательность и бескомпромиссность по отношению к литературе с поразительной деликатностью и доброжелательностью в человеческих отношениях.
Эгоцентризм? Залыгин не только писал о сибирских мужиках. Он немало от них унаследовал. Например, недоверие к чужому, не проверенному в собственной практике опыту. И упрямство, нежелание жить и писать по навязываемым ему кем-то, пусть и наилучшим, как принято считать, нормам. Честное слово, при разговоре о С. Залыгине мне не раз вспоминался киплинговокий образ «кошки, которая гуляла сама по себе». Но ведь, в конце концов, знаменитый лозунг «Подвергай все сомнению!» — это лозунг всех серьезных ученых. Любое радикальное научное открытие возможно только там, где человек подходит к материалу (жизни ли, чужой ли мысли) без шор, раскрепощенно, доверяя абсолютно только самым высшим инстанциям: логике, практике, опыту. Может быть, художникам менее интеллектуальных направлений — живописцам, музыкантам — это все не так важно, даже в чем-то, может быть, во вред. Им полезнее порой как раз довериться интуиции, порыву души, чувству, настроению. Но если уж объектом исследования художника выступает исторический процесс, если цель исследования — ощутить связь времен и понять движущие механизмы бытия, то тут стать «чересчур умным» (чего всерьез опасаются некоторые писатели!) немыслимо. Интеллект, мысль, понимание, знание обнажают эстетические качества только на высшем своем уровне. Но эстетических высот мысль способна достигнуть и в своем имманентном развитии, апогеем которого становится математическое исследование, мир «чистой логики». Как представителю технических наук, С. Залыгину знаком вкус этой красоты, но «звезда» его ему и тут не изменила. Научная его деятельность была изначально связана с взаимодействием человека и природы.
Ему самому свойственны опасения его героя. «Устинову это бесконечное знание не подходило, он к нему с недоверием относился, точно не зная в чем, но в чем-то его подозревая. Когда человек и то, и другое, и третье знает — Устинов мог и позавидовать, но всему своя мера, нет ничего на свете, в чем не может быть перебора. А перебор и неувязка в таком деле — очень может быть плохая. Вдруг человек дознается до чего-нибудь нечеловеческого? До того, что его нечеловеком сделает? Надо от напасти себя уберегать!..» («Комиссия»).